Три желания

trigelanija.webstolica.ru

Первая скрипка

Лена Ковалёва

Первая скрипка оказалась девушкой с надменным взглядом. Пока она стояла лицом к оркестру и брала последнее «ля», зрители только и делали, что рассматривали её голую спину.
- Вот это платье…-  восхищенно выдохнули сзади.
- А причёску оценил?
- А туфли, туфли! Она же ноги себе на этих каблуках поломает!
- Что вы к ней пристали, так положено по театральному этикету!
- Певицам положено, а не концертмейстеру.
- А ты, собственно говоря, женщин пришёл рассматривать или музыку слушать?
- А чего она мне в глаза свои телеса тычет! …
И тра-та-та, и бла-бла-бла…
Потом  вышел дирижёр, и всё наладилось: зрители зааплодировали, первая скрипка села, и её злосчастная спина перестала мозолить глаза. Возвышенная театральная атмосфера стала восстанавливаться. О Вебер, о «Вольный стрелок», ты покорял и более искушённые сердца! Зритель затих, не в силах противостоять искусству, зритель сделал одухотворённое лицо…
Но тут, как назло, увертюра закончилась, и началось пение.
Тусклый свет тревожно заметался по сцене, хор теней зловеще завывал на дне Волчьей долины, Самиэль страшно вращал глазами, потрясал руками и громовым речитативом угрожал Каспару. Каспар же, вместо того, чтобы смертельно испугаться, близоруко уткнулся носом в пюпитр и распевал свою партию по нотам, причём был он в очках, пел с кошмарным акцентом и ни разу даже не взглянул на вошедшего в раж Чёрного охотника. Публика сдержанно смеялась. Программка гласила, что все солисты - профессиональные музыканты, приглашённые для пикантности отчётного концерта консерватории, причём Каспара выписали аж из Чехии.
Вскоре страсти в Волчьей долине поутихли, и пока Агата ненавязчивым сопрано волновалась за судьбу возлюбленного, я отвлеклась и стала рассматривать студентов из оркестра. Публика находилась в беспокойном движении, беззвучном и мелком, как водная рябь: безукоризненное пение Агаты никого не затронуло, зритель явно устал и жаждал финальных аккордов. Я тоже устала и ждала финальных аккордов. Агате долго хлопали, она снова и снова выходила кланяться на бис, незаметно придерживая руками длинную юбку, чтобы не споткнуться. Концерт окончен.


Но нет, ещё не всё, объявлен новый номер. Народ заёрзал на неудобных стульях, но не роптал. Все пришли сюда добровольно – как люди культурные, как почитатели классического искусства. Сейчас будет сыгран Шуман, концерт для скрипки с оркестром, и разве мы не оказались в театре именно для того, чтобы слушать Вебера  и Шумана?
На сцену вышел тощий парень с копной курчавых волос, в старых, растоптанных туфлях и чёрной, плохо сшитой рубашке навыпуск. На фоне элегантного оркестра и расфуфыренной первой скрипки он выглядел жалко, чуть сгорбленная замарашка. Неуверенно поклонился залу, робко кивнул дирижёру. Взял несколько нот, потом, удерживая скрипку только подбородком, встряхнул руками – это было похоже  на цирковой трюк. Дирижёр вопросительно посмотрел на него, и парень снова поспешно кивнул и взял скрипку по-человечески.
Дирижёр экспрессивно изогнулся, подпрыгнул, одновременно взмахнул палочкой - и грянули первые звуки… Студенты - большие молодцы, играли чисто и выразительно, не зря им добыли руководителя  из Венской оперы. Курчавый парень стоял на самой рампе, скрипка опущена вниз, и смотрел себе под ноги. Единственное, что выражало его лицо -  это терпение, как у овцы, которой нужно достоять до вечера на мокром лугу, чтобы её пустили назад в хлев. Сколько ему лет? Двадцать два? Двадцать пять? Оркестр за  его спиной набирал обороты, подводил мелодию к крещендо, у него же на лице хоть бы что шевельнулось, бездушность, бездумность, пустота.
Крещендо прогремело и внезапно оборвалось, только тоненькая нота продолжала носиться по залу. Парень медленно поднял скрипку к плечу, закрыл глаза и…
… и всё исчезло. Исчез зал, неудобные стулья, комично приплясывающий дирижёр, исчезли раскосые глаза музыкантов, кулисы, букеты цветов на ступенях. Исчез и сам несуразный парень с лохматой головой - на его месте стояло теперь новое существо, человек-скрипка. Мы видели, как прямо у нас на глазах его душа слилась с коричневым изогнутым тельцем, прижатым к подбородку, а рука вдруг стала продолжением смычка. Это произошло стремительно, в тот момент, когда он коснулся струн. Иногда этот новый человек, так и не открывая глаз, улыбался, поднимал брови и покачивал головой. Иногда линии его лба искривлялись тоской, почти болью, желваки то и дело вздувались на щеках, мышцы шеи напрягались толстыми канатами. Он был музыкой, скрипкой, Шуманом… Вот чего терпеливо ждал тщедушный мальчик, глядя под ноги! Он хотел ожить, оказаться, наконец, в реальности – в своей реальности, а не в призрачном зале, перед сотней скучающих лиц.
Это было настолько прекрасно и сильно, что публика застыла, парализованная, оглушённая. Потрясала не сама музыка, хотя, о Боги, как виртуозно он играл! Потрясала метаморфоза, перевоплощение, совершившееся у нас на глазах – на сцене стояло живое олицетворение счастья, которое ещё минуту назад было всего лишь скучным человечком со скрипкой и смычком в опущенных руках. Он играл полчаса или вечность? Всё смешалось: и время, и пространство, мы  не могли отвести взгляд от чуть сгорбленной фигурки и слушали, внимали, впитывали все, что она нам старалась сказать.
Овациям не было конца. Аплодировали стоя, не жалея ладоней, кричали браво, надеялись, а вдруг он сыграет что-то ещё? Парень снова превратился в жалкого головастика, смущённо и робко кланялся, непонимающе, как человек, разбуженный среди ночи. Уходил за кулисы, снова возвращался, и снова уходил, ещё более сконфуженный. Как же это он с его талантом не превратился в высокомерного, самовлюблённого типа? – пронеслось у меня в голове.


В гардеробе публика всё ещё пребывала в возбуждении. О всех певцах, дирижёре и оркестре забыли начисто. Говорили только о нём, о скрипаче. Читали в программке, откуда он родом и где учился. Безуспешно пытались поделиться друг с другом увиденным, то и дело вставляя междометия.
Моя спутница спросила:
- А ты обратила внимание на его щечные и шейные мышцы?
И тут же, чуть ли не мечтательно, добавила:
- С каким удовольствием я бы взяла его на лечение…
Моя спутница специализируется на лечении мышц лица. Среди её пациентов много скрипачей.
- Через год-два у него появятся уже непоправимые проблемы, - говорит она, но я и сама это знаю. Через год-два он не сможет поднять смычок, не сможет удержать подбородком скрипку и будет корчиться от боли и отчаянья. «Сгорит», как называет это моя спутница, врач с большим опытом, к ней приезжают на лечение издалека. Она уже многим помогла, они снова могут играть. «Конечно, не так, как он это делает сейчас. Спокойнее, гармоничнее, но, разумеется, с той же техникой. Тут дело ещё и в психологическом настрое, понимаешь?»
 Я понимаю, ещё как понимаю. Я знаю, она бы и ему помогла избавиться от болей, и дело тут именно в психологическом настрое.


Беги, милый мальчик, беги! Нам не хочется, чтобы тебя вылечили, о нет, мы  не гуманны, что нам за дело до твоей боли, до твоего отчаянья, до того, что часы всё громче тикают над твоей головой! Пусть год, а вдруг и целых десять лет, но мы хотим ходить на твои концерты, хотим видеть, как ты сгораешь у нас на глазах. Этим-то ты и притягиваешь нас. Ты отдаёшь нам  не музыку, ты отдаёшь нам себя, свою жизнь, нота за нотой. Первая скрипка тоже пиликает технично, но мы зеваем, крутим головами и елозим на месте, видишь, ей даже пришлось нарядиться, как на маскараде. Когда играешь ты, мы боимся пропустить любое твое движение.
Но ты и сам, разве ты захотел бы вылечиться, жить дольше, но играть спокойнее, без желваков  на щеках, без закрытых глаз? Мы же видели, ты только и живёшь от костра к костру. Стать скрипкой-человеком дорогого стоит, познав этот яд, этот райский напиток – разве смог бы ты теперь удовлетвориться пресными радостями бюргерской жизни?
Ты принесён уже в жертву, твое тело слишком слабо для человека-скрипки, оно должно погибнуть. Кто сделал в детстве этот страшный выбор за тебя? Сейчас ты его благодаришь, сейчас этот выбор – твоё счастье. И даже если мы, ужасаясь в глубине души, понимаем, что ты погибаешь – никто, кроме моей спутницы не захочет тебя спасать. Полные цинизма и жажды прекрасного, мы знаем: ты счастлив, бедняжка.

 

 

 

Мэл Петрик

 

Здравствуй. Это я

 

Здравствуй, мой Ангел Хранитель.

Это я.

Прости, что у меня так и не нашлось времени сказать тебе «спасибо», хотя, если я и дожил до своих двадцати четырёх, то только благодаря тебе.

Тебе со мной было весело?

Ох, извини. Какое уж тут веселье, когда ты то и дело вытаскивал меня из передряг, которые с твоей помощью заканчивались царапинами, вывихами, переломами, а могли бы крестом да могильным холмиком.

Спасибо тебе ещё раз.

Помнишь, когда мне было два года, я засунул ручку в электрическую розетку?! Долбануло меня тогда не кисло. Даже мои жиденькие волосенки встали дыбом, а ручка расплавилась и свисала с моей руки вонючей жижицей! Но ты был рядом и ты сделал так, что мама что-то почувствовала, успела вбежать в комнату и оттащила меня от тока!

А потом мне было 3 года и я вылез на балкон! Я оперся на защитный экран, пластина под моим весом отошла от основной панели и я узрел огромную дырищу, в которую непременно хотел вылезти!! (Хех..Хорош бы я был на карнизе, на 10 этаже, где порывы ветра сдували даже трансформаторные будки). Представляю, как ты трубил во все трубы, чтобы мама опять что-то почувствовала и бегом понеслась домой из булочной, куда выходила на 1 минутку..Ох, и влетело же мне, когда она меня ухватила за ногу и втащила обратно!

Потом мне было 4 года и я учился ездить на большом велосипеде. Это было очень смешно. Всем было смешно! Кроме тебя, пожалуй. Ты все время был на стороже и ждал, что со мной что-то непременно случится! И случилось же!! Мои руки не удержали руль и меня понесло прямо на крутую лестницу, с которой я благополучно скувырнулся в овраг, ободрав себе спину и заработав первое сотрясение мозга.

Но ведь жив остался!!!!

Потом уже был скейтборд и сломанные ноги. Затем бокс и вывих запястья.

А потом игра в футбол и машина..Ты помнишь ту машину, которая неслась на меня, когда я побежал доставать мяч, вылетевший на дорогу?! Ох и страхолюдина! Гигантский КАМАЗ!! От меня осталась бы одна лепешка, если бы не ты. Уж не знаю, есть ли у вас на небесах школа экстремального вождения, но ты тогда классно вырулил в бок и объехал мою застывшую в коматозном ужасе фигуру.

Но и ругался ты тогда тоже знатно!! Я видел, как ты витал над головой водителя –дальнобойщика и кивал головой, когда тот, матерясь, сообщал всей улице, что натворил «этот придурок» (то есть - я).

Продолжим?

Так-так..Помню, было лето и я ходил купаться с пацанами на реку..Я даже не помню, что это было за место и как называлась река. Я лишь помню, что меня распирало бахвальство перед моими новыми друзьями, ведь я – городской - и плавать умею. Они мне что-то говорили, о чем-то предупреждали, а я. Мне было хорошо и на все наплевать. И вот плыву я, плыву, плыву и… И вдруг тону!!! МАМА!! Я тону! Какая-то хрень стала цеплять мои заледеневшие ноги и тянуть меня в холодную муть! Я чувствовал ил! Я думал, что встану, что это дно!! А оно уходило из под моих ног и поглощало меня с головой, как жадная, желеобразная тварь. Оно всасывало меня целиком! А что самое ужасное - мои новые друзья смотрели, как завороженные, и никто не смел шелохнуться и позвать на помощь, а я...Я уже задыхался.Я успел набрать воздуха и чувствовал, что меня всосало так глубоко, что даже на лице я стал ощущать прикосновение водорослей.

Где был тогда ты??!!! Ты отвлёкся?! Забухал?!

Почему ты заставил пережить меня весь этот ужас?

И почему ты все таки пришел? Пришел в виде лодки, которая «сама собой» отцепилась от берега. С одного её борта свисало весло и именно оно ударило меня по голове, из которой уже стало уходить сознание. Я схватился за него и вынырнул. Боль в легких, мой крик. Люди на берегу. Никто так и не сунулся в воду, потому что все знали, что в этом месте зыбучие пески, а ты...Ты управлял лодкой, которая так же «сама собой» дошла до берега и меня вытащили на берег чужие руки…

Я понимаю, ты хотел, чтобы я стал осторожнее. Именно поэтому ты так долго не шел ко мне. Ведь так?!

Но ты все таки смирился. Ты понял, что я не тот человек, который будет думать об осторожности и отныне твой удел - это спасать и предупреждать..

И ты работал над этим, как проклятый.

Я умудрялся падать и всего лишь ломать кости, тогда как другие при таких падениях теряли бы жизнь!

Именно ты подтолкнул меня купить шлем, когда я стал осваивать свой первый мотоцикл! Я бы с удовольствием обошелся и без шлема, но..Как же здорово, что он был на моей голове, когда я на полном ходу потерял управление и протаранил ограждение! Сколько тогда ударов о бетонный поребрик приняла моя многострадальная голова?! Я этого не помню (был без сознания), но ты то точно это знаешь.

Что ж..И за это тебе спасибо..

Но и тогда я не успокоился. Понимаю, тебя это должно было бесить, но что поделать. Я тогда о тебе вообще не думал!! Понимаешь?!

Поэтому и помчался тогда на том же мотоцикле, а там ОНА.А мне всего 15..Ну как тут было устоять и не прыгнуть на мотоцикле с того чертова трамплина?! Ты сделал тогда все, что мог и даже больше и я благодарен тебе за это. А ещё за то, что ОНА приходила ко мне в реанимацию и принесла апельсины, которые, впрочем, я все равно есть не мог, потому что была сломана челюсть..

Продолжать? Или ты устал?

Ладно. Что было ещё в нашей с тобой совместной жизни?

Был мой прыжок с вышки. Лето...Все уже устали. Я хотел прыгнуть в последний раз. Помню, я уже оторвался от выступа и что-то меня отвлекло, какое-то движение на берегу. Потом удар о воду и темнота. Я очнулся в толще воды, голова гудела и мне было удивительно безразлично и хотелось опуститься на дно.

ВОТ!! Теперь я все понял!! Ты все знал заранее!! Ведь знал же?!

В этот раз ты меня не спасал!! Я спас себя сам!! Я вспомнил тот ужас, когда меня затягивали зыбучие пески и этот страх был так силен, что вся боль разом ушла. Я понял, что уже потом, на берегу буду кричать и метаться от боли в груди и голове, а сейчас я не должен...Просто не имею права уйти на дно. Я сделал 5 мощнейших взмахов, я никогда так не плавал и я вынырнул!!!!

Ты бы мог гордиться мной. Ведь после этого, я стал задумываться о том, что бывает нелепая и глупая смерть – а это и есть то, о чем мечтают все Ангелы Хранители.

Ну а потом была сущая ерунда. Шторм на Вуоксе, затонувшие байдарки и наша группа посреди бушующего урагана.. Льдины, падающие с крыш либо до, либо после того места, где я проходил..Пожар у бабушки в деревне, когда я до последнего вытаскивал дорогие её сердцу вещи, хотя она умоляла больше не залезать в огонь.

Но я верил в тебя, а ты уже верил мне.

 

Ладно. Все это уже стало походить на сопли.

Ангел. У меня к тебе дело и ты даже знаешь какое.

У меня родился сын. Данила. Я люблю его больше всего на свете.

Пожалуйста, Ангел. Скорешись с его Ангелом и…..

Ну ты понял. Я отпускаю тебя. Я прошу тебя, не надо больше заботиться обо мне.

Позаботься о нем.

Если КТО-ТО решит, что я больше не нужен на этом свете, то меня все равно не станет. И тут даже ты ничего не сможешь поделать.

А вот, если мы втроем будем заботиться о моем сыне, то и шансов у него будет в три раза больше. А то этот -8-месячный сорванец уже заглядывается на электрические розетки и так и норовить кувырнуться с балкона! Вот такая у него дурная наследственность - весь в меня, черт бы меня побрал.

Пожалуйста, Ангел. Сделай, как я тебя прошу!

Ладно?

 

Всегда твой. М. П.

 

 

 

Менделеев и Сказки

Юлия Алехина

Не знаю, на Земле ли еще Леня Кольцов, предсказывавший будущее по таблице Менделеева. Возможно, он уже ожидает меня на Планете Сказок. Такой был у нас с ним уговор добрых двенадцать лет тому назад.

Вот я, молодая аспирантка-минералог. За спиной два поколения геологов. Семья сильна традициями - за науку умри. Бабушка с дедушкой скакали на лошадях по казахским степям, пока их грудной сын ползал на кошме у палатки. Родители все лето на Камчатке среди медведей и гейзеров. Надо соответствовать. Я-то на самом деле гуманитарий, но стараюсь, чтобы это не было слишком заметно. Хотя и говорю себе порой: да что мне с того, как он формировался, этот несчастный гранитный массив. А это, между прочим, тема диссертации.

Не буду рассказывать, зачем мне сдался длиннофокусный объектив для микроскопа, да еще сорокакратного увеличения. Оставим это за кадром. Похоже, просто затем, чтобы познакомиться с Леней Кольцовым и в итоге моей жизни улететь к нему на Планету Сказок.

Научный руководитель с огнем во взоре, немногим старше меня, говорит:
- Я знаю, где тебе достать такой объектив. Есть один мужичок, кстати, родители твои должны его знать. Некто Кольцов. Он где-то длиннофокусных объективов натырил, на заводе ЛОМО, что ли. И приторговывает теперь. Ты поезжай к нему, я тебе дам сорок рублей договорных денег.

- Мам, ты такого Кольцова знаешь?
- Леню? Ну, еще бы. Необыкновенный человек. Он мне еще в семьдесят пятом году по секрету сказал, что Брежнев умрет в восемьдесят втором. Так и вышло. А зачем он тебе?
- Да по делу нужен.
- Привет передавай.

Звоню мужу.
- Ты знаешь, я сегодня попозже приду. Мне после работы надо кое-куда заехать.
Муж недоволен, и не скрывает этого. Мы женаты всего полгода, но он уже привык, что я кормлю его ужином. По вечерам с подлинным энтузиазмом штудирую «Краткую энциклопедию домашней хозяйки».

А Леня Кольцов оказался коренастым пятидесятилетним мужчиной с растрепанными серебряными кудрями и сигаретой в руке. Без сигареты я его не видела. Да он и не собирался беречь здоровье, ведь его уже ждала Планета Сказок. На стене у Лени висела таблица - Периодическая Система Элементов Дмитрия Ивановича Менделеева. Огромная - метр на два.

Металлическая безделица, украденная с завода, перекочевала в мою сумку, а сорок рублей – в Ленин карман. Деловая часть закончена. Тут я решаюсь спросить:
- Леонид Иванович, мне мама сказала, что вы заранее знали, когда умрет Брежнев.
- Да я не только это знал.
- Откуда вы про Брежнева могли знать? Мы в школе думали, он как Кощей Бессмертный.
- По свинцу.
- ???
- Ну что тут непонятного? Свинец, плюмбум, Pb – "Помрет Брежнев".
- А почему в восемьдесят втором?
- Так свинец – восемьдесят второй элемент. Ты помнишь, он умер в ноябре. Я еще все думал, год кончается, неужели ошибка. Нет.

Помолчав, я задаю следующий вопрос:
 - А как вы до этого додумались?
- Так, по иоду же.
- ???
- Иод – "Иосиф Отдал Душу". Пятьдесят третий элемент. Тут совсем просто. Пятого числа третьего месяца пятьдесят третьего года.

Мне необходимо сесть. Он наслаждался ситуацией.
- Ты знаешь, почему русские - избранный народ?
- Почему?
- Потому что мы - Менделеев и я, - русские. Ему во сне явилась периодическая таблица, универсальное знание. В ней зашифрована вся информация, вся мудрость. Но он не знал, ЧТО ему дали в руки. Он не смог ее полностью расшифровать. И вот, через сто лет прихожу я, и получаю ключ к этому шифру. И снова во сне.

Леня все время курит. Одну сигарету гасит, другую прикуривает. Перехватывая мой взгляд, говорит:
- Не обращай внимания. У меня дефицит лития в организме, я его так компенсирую. В табаке много лития.

Честно говоря, впервые слышу.

- Как же так, Леонид Иванович. Здесь всего-то сотня элементов. Не может быть в ней зашифрована вся информация.
- Зашифрована. Просто надо знать алгоритм. Всем нужно уметь пользоваться – и порядковыми номерами, и атомными весами. На каждый случай свой ключ. Если это столетие смотришь, один способ, на тысячелетие вперед – уже по другому. Я и про Чернобыль заранее знал, и про Челленджер.
- И никого не предупредили?
- Почему? Я всегда звоню и говорю, так и так, будет авария или, там, землетрясение.
- Ну, и?
- Спрашивают, а откуда у вас такие данные? Я говорю – из таблицы Менделеева. – Он помолчал. – Приезжают, забирают. Ненадолго, на месяц–два.

Леня оживляется.
- Ты знаешь, что нас ждет в ближайшем будущем? Отделение прибалтийских республик! – Он тычет своей сигаретой в литий, лантан и эйнштейний.
- Ну, это и без таблицы ясно, - вяло парирую я.
- А распад всего Советского Союза в девяносто втором, не хочешь? Вон, смотри – уран.
- Господи, почему уран?
- Ну, это вообще наш элемент, русский. Распадается. А потом – символ-то буква U. Юнион, союз то есть.

- Ну, а вот ниобий, скажем? - спрашиваю я наугад. Что в нем зашифровано?
- Ниобий, Nb, - он ткнул в таблицу. - "Немецкая беда", сорок первый элемент.

Почему, ну почему я не записала тогда хитрых Лениных шифров, почему так невнимательно следила, как он жонглирует числами и символами, как скачет его сигарета с клетки на клетку.

- Полетишь со мной на Планету Сказок?
- А когда лететь? – я уже ничему не удивляюсь.
- Не бойся, я не потащу тебя с собой. Я, само собой, раньше, а ты потом, когда срок придет. Команда отличная собирается.
- А что там?
- Нас там ждут. И Золушка, и Белоснежка, и Кот в Сапогах, и Ланцелот.
- А Винни-Пух?
- И он тоже.
Мой глупенький мишка, мой герой. Плюшевый даосский мудрец. «В голове моей опилки, да-да-да…»
- Хорошо, я полечу.

Я иду домой в потемках. На кухне муж-молодожен, словно живой укор, варит себе пельмени на ужин.

- Слушай, - говорю я ему, - я улетаю.
- Куда?
- На Планету Сказок.
- Когда?
- Когда умру.
- Когда умрешь, лети куда хочешь.

 

 

 

 

Красные звёзды

Нина Ринко

       Старик берёг этот осколок стекла, словно он был какой-то драгоценностью. Из тех самых, что продаются в красиво убранных лавках на центральной улице. За долгие годы песок и мелкий мусор, попадавшие в котомку старика сгладили острые края осколка и оставили несколько глубоких царапин.
       Ему до сих казалось, что, глядя на эту стекляшку, он чувствует во рту странный вкус привозных конфет. В дождливое время, когда влага пропитывала всё вокруг, стекло становилось липким, и тогда отделаться от назойливого вкуса фруктовых леденцов было ещё труднее.
       И вот сейчас, в пору, когда до начала дождей оставалось целых два месяца, и май был слишком уверенным в своей изнуряющей мощи, старик лежал без сна на своём топчане во дворе за домом. Сквозь прищуренные веки наблюдал, как прорисовывается на светлеющем небе силуэт отдалённого дерева… Слышал надломленные голоса звёзд, что выясняли, кому сейчас уходить… Его память, которая порой была неспособна воспроизвести вчерашние события, во снах творила непостижимое, словно перерождалась в новую жизнь, не дождавшись, когда дух покинет тело.
       Он наслаждался коротким часом утренней прохлады, а на языке был вкус привозных леденцов. Ночью где-то там – внутри свой головы он разглядел крохотную белую ладонь, протягивающую забавное стёклышко. Ему снова снилась Кэтрин – малолетняя дочка одного знакомого англичанина. Он пытался вспомнить, сколько лет назад он видел эту девочку…

       …Золотая полоса на востоке, медленно расширяясь, отделяла небо от земли. Старику виделся божественный клинок, мягко и уверенно входящий во тьму – рассекающий её на две половины. Сам не зная почему, он мучительно вздохнул. Подумал, что даже всемогущие не избавлены от каждодневных бесчисленных повторений.
       Со стороны базарной площади донеслись звуки барабана. Стая попугаев, оглашая окрестности криками нетерпения, пролетела в полумраке. Шумно хлопая крыльями, птицы достигли высокого дерева и расселись на ветках. Словно отвечая на ранний переполох, что-то зашевелилось внизу. Старик увидел силуэт приподнявшейся рогатой головы.
       «Нужно покормить её чем-то. Ведь у меня сегодня важное дело».

       Пару дней назад боги поднесли ему невероятный подарок – настольно чудесный, что он долго не мог в него поверить, словно увидел живого слона, стоящего на хоботе. Малыш Джаи нашёл в трещине древней каменной кладки мобильный телефон. Видимо эту штуку потерял кто-то из туристов, которые бродят по развалинам с открытыми ртами, словно перегревшиеся лягушки.
       Он чувствовал неловкость и в то же время удивлялся, что мальчик принёс телефон именно ему. Сначала хотел отказаться от подарка, но бесцветный жалующийся бес, плотно стиснувший горло, переборол старикову застенчивость – ибо стены древнего дома в сезон дождей покрывались зловещими росписями плесени, а на полу стояли лужи, кишащие червями. Старик как никогда нуждался в новой кровле.

       Уже совсем рассвело, когда он отправился на поиски еды для коровы. В придорожной канаве нашёл несколько вялых капустных листьев и чёрную кожуру от банана. Принёс корове свои находки – та безразлично посмотрела, склоняя голову – по-прежнему всю в сонной тени, и, словно нехотя, принялась есть.
       Старик улыбнулся. Заплетающимися ногами побрёл к себе в хибару. Долго шарил в сундуке, пытаясь нащупать коробку с глиной. Но отыскать её так и не удалось…
       Его дом стоял на краю старого города, прошедшее величие которого рассыпалось, как те груды красноватых камней, что покрывали окрестную высохшую равнину. И даже тысячи серых, самых вертлявых ящериц, шныряющих в развалинах, не могли противостоять печати смерти – лишний раз подтверждая насколько всё преходяще.
       Вдыхая острый запах сухих гвоздик и жасмина, старик молился перед алтарём. Его глаза были закрыты, а уши, заросшие пучками седых волос, улавливали малейшие шорохи. В перерывах между криками птиц, он слышал, как сыплется песок в рассохшихся стенах хибары.

       Из оцепенения его вывел громкий переливчатый сигнал проезжающего мимо грузовика. Старик вышел из дому. Стоял, наблюдая, как высоко взметнулась пыль на дороге. Духота подступала, давила жаркими ступнями поднявшегося солнца. В этот ещё ранний, но уже нестерпимо знойный час открывались торговые лавки и многочисленные ремонтные мастерские, что лепились гроздьями на подступах к главной площади.
       Найденный позавчера телефон оказался повреждённым, поэтому старик сразу же отнёс его своему знакомому мастеру, о котором в шутку говорили, что тот способен оживить даже простые гвозди. Вытирая первые капли пота, старик шёл по направлению к базару. Нетерпение подгоняло, вливаясь забытой молодостью в слабеющее сердце.

       Его путь был не очень долгим – как и любой путь, пролегающий через город, размеры которого столь незначительны – что государственные чиновники часто забывают наносить такую мелочь на карты.
       На западе сквозь дымку проглядывали синие горы – застывшие в своей вечной очереди. Они походили на странного горбатого змея – настолько длинного, что голова его лежала ещё в этом дне, а тающий в дали хвост вонзался в следующий. По всей округе разливался вой голодных базарных псов. Унылые собачьи песни были тем единственным, за что на базаре не требовали платы. Несмотря на жару, старик почувствовал влажный холод на своём затылке. Ему казалось, что мучительное завывание достигает горной цепи и ложится сероватой пылью на склоны, отчего все скрытые тайны гор проявляются в их смертельной печали.
       На базаре он сразу же направился к мастерским. Телеги, заполненные снедью, выстроились по периметру базарной площади. В центре, прямо на земле сидели торговцы краской – солнце отражалось на стенках тазов с разноцветными порошками.
       В ряду мастерских стоял тяжёлый запах машинного масла и канифоли. Миновав особо дурно-пахнущую будку по ремонту обуви, старик, наконец, увидел нужного ему человека.
       - Доброе утро, Суреш!
       Уже немолодой, круглолицый мастер уважительно поклонился старику. Его голову покрывал жёлтый тюрбан – словно по случаю праздника.
       - Как дела? Что там с моим телефоном?
       Суреш замялся на мгновенье, рассматривая какую-то железку. Старик удивился сам себе – он почувствовал, что слегка волнуется.
       - Не занимался я им, – спокойно ответил мастер, и чтобы опередить старика добавил. – Телевизор, вот опять привезли, сгоревший… Ты же знаешь, какое у нас напряжение. Всё выходит из строя…
       - Но ведь мой заказ был раньше… - старик неуверенно пытался возразить.
       - Ооо!.. Эта женщина… жена мужа, что привёз телевизор, визжала, как немазаная телега! Ты же знаешь таким невозможно отказать. Она хотела, чтобы я не ел и не молился... Настолько ей припекло…
       Старик потупился, перебирая слабеющими пальцами складки своей рубахи.
       - Да, да… понимаю… И всё же…
       - Не переживай, Пари*. Я сделаю тебе телефон. Великий Шива знает, что я сделаю тебе телефон! Я настолько в этом уверен, что предложил твою вещь торговцу украшениями. Он даёт за неё серебряный браслет. Тяжёлый… Много серебра… - глаза мастера хитровато сощурились.
       - Зачем мне браслет? – старик оживился, принимая оборону. - Нет, не нужно.
       - Может отдашь его Нирмале?
       Старик отрицательно мотнул рукой:
       - Нет, я куплю за него новую кровлю. Мой дом заливает, а дожди уже близки…
       - Как хочешь, Пари… Тебе видней… - старик увидел, как полные и без того губы мастера выпятились ещё сильнее. - Когда я его сделаю – пришлю сына с известием.
       Чтобы не показывать своё разочарование Суреш улыбнулся. Его дёсны были красны от бетеля*. Глядя на рот мастера, полный ярко-окрашенной слюны, старик вспомнил, что сегодня ничего не ел. Словно по велению в животе засосало. Наскоро распрощавшись с мастером, он направился домой, опустив глаза и стараясь не смотреть на прилавки с овощами. Но бесы уже завели внутри враждебный танец – их ярость усиливалась знанием, что в прогнившей стариковской хибаре нет ни крошки съестного.
       Белая тощая собака, дрожа, что-то вынюхивала у колеса телеги, нагруженной дынями. На её спине, покрытой лишаями, испачканной мазутом и краской разве что дьявол не поставил отметины. Старику казалось, что он не видал этой собаки раньше. Уловив его мысли, пёс повернул голову и, своими, цвета спелой дыни, тоскливыми глазами посмотрел на прохожих…
       Старик зашептал в смятении:
       - Да что за день такой…
       Эта собака с вытянутой мордой, заляпанной свежей кровью уже встречалась в его жизни много лет назад. Второй раз за утро ему вспомнилась Кэтрин, уже кричащая от ужаса – появившаяся из того дня, когда они втроём с её отцом наткнулись на базаре на похожую белую собаку, которая лакомилась содержимым брюха крохотной свиньи – чёрной, но такой же тощей, неподвижно лежащей на обочине дороги. Вид довольной собаки пожирающей в пыли окровавленные кишки несчастного поросёнка настолько потряс девочку, что она плакала на протяжении дня. Её нутро отказывалось принимать пищу, выталкивая всё назад, и озадаченному отцу пришлось вызывать хорошего, дорогого доктора из соседнего города.
       Старик полез в котомку и достал стёклышко, поковырял жёлтым ногтем его поверхность, отдирая прилипшие семена травы. Подышал на него, потёр о рукав и снова почувствовал вкус конфет – доставшийся ему от Кэтрин, которая без конца грызла разноцветные леденцы. Это был вкус далёкой страны, затянутой сладкими туманами – такими холодными и густыми, что телевизоры ломались от напряжения при попытках их отобразить.

       Джаи сегодня не появлялся. Видимо его не отпускала мать – усталая и рассерженная Нирмала. Она никак не могла переварить известие, что её одиннадцатилетний сын отдал престарелому родственнику целое состояние. Старик испытывал муки совести – ведь именно семья его племянницы заботилась о нём. Не исключено, что ему придётся голодать из-за этого случая с телефоном. По крайней мере, до тех пор, пока пустынный ветер не выдует из Нирмалы всю её спесь.
       Войдя в дом, старик заглянул в кружку, стоящую на столе. И увидел, что духи за ночь наколдовали ему немного топлёного молока. Застыв в нерешительности, он на мгновение поднял лицо к небу… Затем длинным, сухим пальцем выловил из молока муху и принялся разводить огонь в очаге…

       …Сон никак не шёл к нему. После полудня он забрался в свою коморку, слепленную из глиняных кирпичей и состоящую из двух тесных помещений. В углу, где он обычно спал на деревянном настиле, стоял старый, пыльный вентилятор. Старик, словно желая размять пальцы, включил его – каждый раз он делал одно и то же бесполезное движение. От стараний небольшого пропеллера не было никакого толку. Он подождал минуту, словно, та могла что-то изменить, и снова нажал на кнопку.
       Чашка выпитого чая на время утолила голод. Но поймать крыло сладкой дрёмы в этой духоте никак не удавалось. Кинув взгляд на лоснящийся спелый манго, что лежал перед алтарём и прочтя короткую напутственную молитву, старик отправился в место хорошо известное небесному своду, но совершенно недоступное солнцу…

       Зной становился таким осязаемым и плотным, что тело сжималось, затвердевало в нём, словно тесто в кипящем масле. Вокруг расстилалась выжженная красная равнина. Голые ветви деревьев пучками больных, крученых змей вползали в серые небеса. В мае небо часто напоминает пепел – и, сдаётся, что ветер вот-вот начнёт сдувать его на землю. Наблюдая, как рядом поднимается бурый вихрь, старик закрыл шарфом нижнюю половину лица.
       Пустыня была не так уж и близко, но в это время расстояние словно сжималось до предела – усыхало от зноя, и раскалённые, пыльные ветра не заставляли себя долго ждать. Они шелестели иссохшими губами и бились в стены домов худой грудью, отчаянные – но жёсткие как плети. Они приносили с собой запах животных, перебродившего сухого навоза, бесчисленными скирдами сложенного на обочинах пастбищ. Это был непомерно долгий выдох обширного западного штата, ноздри которого пылали, как две вселенских разогретых котла.

       То и дело, спотыкаясь на неровной дороге, старик шёл в сторону старинного наполовину разрушенного замка – свидетеля былого могущества династии Бунделла*, самого величественного и массивного, из тех древних сооружений, что были разбросаны по окрестностям города. С широкого каменного моста, что вёл к главным воротам, открывался вид на берега реки – почти исчезнувшей… Высосанной знойными весенними полуднями.
       Продолговатые, плоские камни грудились на дне высохшего русла, лёжа друг на друге, как остолбеневшие любовники, познавшие всю горечь вечных отношений. Тут же бродили стада коз и пили то, что осталось от реки, словно рассуждая, что и этого не должно быть – зелёных вязких луж, заснувших в каменных провалах.
       Едва миновав ворота, старик почувствовал прохладу подземелья, в которую готовился погрузиться. Он поднялся по выщербленным ступеням, прошёл под высокими узорчатыми арками, наблюдая сквозь марево, как плывут в раскалённом воздухе башни замка. Стены строений, выходящие во внутренний двор были снабжены рядами открытых галерей, что придавало им неожиданную и обманчивую лёгкость.
       Смотритель замка всегда пропускал старика, зная, что тот безобиден. В городе считали, что старый Паритош немного не в своём уме – из-за его пристрастия слоняться по безжизненным развалинам. Но никто не имел представления, что, запутывая следы, старик всегда шёл к одному и тому же месту…

       Как всегда, он избрал длинный путь. Причина тому скрывалась в опасении ходить через ближнюю галерею, стены которой были изукрашены древними рисунками, способными вызывать странные видения.
       Однажды, на одной из фресок, пестревшей изображениями женщин он рассмотрел лицо своей первой жены. Это было очень давно – когда она, ничего не подозревая, ходила по земле в привычным для неё образе. С тех пор как руины отняли у неё жизнь, лицо на чёрно-красном рисунке приобрело угрожающие черты, взгляд изменился – он гипнотически ввинчивался ему – ещё молодому в голову, всякий раз как он задерживался в этом месте галереи. Он чувствовал, как пол под ним становился скользким и каким-то прозрачным, словно вода – настолько ясным, что можно было различить червей, рывших извилистые тоннели в земле под замком. Его ноги вдруг немели, как будто погружались в глубину холодной, рыхлой почвы… Но он находил в себе силы отчаянным рывком сдвинуться с места.

       В это знойное время туристы в замок не заходили. Арочные проёмы галерей, словно глаза с поднятыми бровями – удивлённые своим долгим бесславием, тихо коротали свой век.
       Никто не догадывался, что у старика есть ключи от дверей, ведущих в подземелье. Он молчаливо оставил их у себя, не признаваясь никому, каким образом достались они от бывшего смотрителя замка – ныне покойного Фарзи Келара. Старик водил с ним дружбу и пользовался ключами по доверию в те дни, когда смотрителя постиг тяжёлый недуг, приведший к смерти.
       Закрыв за собой первую дверь, старик спускался какое-то время в полной темноте. Пока не нащупал на стене потайную нишу. Он протянул руку на всю длину – пальцы ощутили острый холод металла. В тайнике стояла старинная масляная лампа.
       Уже давно закончилось то время, когда у него были деньги на батарейки для маленького электрического фонаря. Но эта нужда не имела никакой важности – у него ещё оставались силы для увесистой медной лампы… С зажжённым светильником старик продолжил спускаться, входя в обширное подземелье в несколько уровней – с несчитанным количеством ответвлений и узких ходов.
       Прохладный воздух больно сдавил лёгкие. Из-за наступившей дурноты пришлось прислониться к стене, которая тут же ожила, откликнувшись через рубаху леденящей сыростью. Влага прошлогодних дождей, что затаилась в глубоких порах земли, наполняла пространство резким запахом плесени.
       Так, чувствуя плечом холод камня, он простоял несколько мгновений. Двинулся дальше по переходу. Ниже, в заветном месте его ждала тёплая шерстяная накидка – ветхая, словно сплетённая из тысяч древних паучьих сетей.
       Старик снова достал связку ключей и отпер дверь, окованную железом. За ней лестница становилась немного шире и по обе её стороны тянулись узкие колеи. В свете лампы на стенах проступали царапины и продолговатые выбоины – похоже, по лестнице таскали что-то массивное. Перемещали с явной небрежностью, вероятно в спешке.
       Каждый раз, проходя этот участок, он ловил себя на мысли, что на самом деле поднимается – хотя ступени по-прежнему бежали вниз. Странное ощущение он связывал отчасти с бешеным биением сердца. Мышцы на ногах напрягались. Пребывая в каком-то лёгком оцепенении, старик пытался сосредоточиться на звуке своих шагов. Но тут же замечал, как укорачивалось дрожащее пламя лампы, а его тень на стене насыщалась лиловыми оттенками.
       Он чувствовал, что слабеет, но в этом сыром, затхлом месте его слабость не была немощью старца…
       Это было волнение…
       За последней дверью находилось всего лишь несколько ступеней. Внизу, слева зияла чёрная дыра широкого прохода.

       Старик вошёл в просторное высокое помещение, необычной пятиугольной формы. Две стены были параллельны друг другу, а напротив третей располагались сразу две – таким образом, пространство комнаты увеличивалось, благодаря выпячиванию пятого угла. Затаив дыхание, уже уставший от долгого спуска он прошаркал к ближней скошенной стене, снабжённой квадратным проёмом…
       И увидел в нём чёрное небо, усыпанное звёздами… Небо той самой глубокой черноты, которая только существует в мире…

       …Ничего не изменилось с тех пор, как он был здесь в последний раз. Безмолвие, прохлада и едва заметное движение воздуха, который тянулся из пробоины в стене… Старику казалось, что именно из этой таинственной дыры, подобно сквозняку, в город проникает время… Тихое, прозрачное и вездесущее…. Пусть там, в черноте визуально ничего не менялось – сложно было заметить какой-то убыток. Но ведь источник времени неиссякаем… Его воображаемый предел ещё далёк…
       О звёздах в подземелье ему когда-то поведал Фарзи. Несколько раз старик с прежним смотрителем бросали в проём какие-то предметы – но ни разу не слышали звука падения. Добирались до наружной стороны стены, светили фонарём – но видели лишь каменную кладку уходящую во тьму. На светлой поверхности блоков из песчаника снаружи и внутри комнаты обнаружились высеченные надписи. Вероятно, они писались на санскрите, но никто не владел этим языком.
       Совсем непросто было отыскать какой-то смысл в попытках разобраться в сути и происхождении явления. История его, наверное, тянулась вглубь прошедших пяти сотен лет. Нашли же этот проём в стене не так давно – в сороковые годы двадцатого века. Сделал это один из прошлых смотрителей – по причине своего любопытства ли… А может быть к нему попали некие сведения…
       Знание передалось его последователям и содержалось в глубокой тайне.
       Фарзи же её нарушил…
       
       Ни малейший шорох не отвлекал старика, стоящего во мраке. Всё было безмолвным. Здесь, на глубине не обитали даже крысы, потому что не могли питаться одним лишь тусклым светом. Звёзды в подземелье медленно двигались, привычными невидимыми дугами – совсем как те, что принадлежали небу. Но их расположение было иным – совсем не отражающим небесное.
       Старик любил подолгу находиться в подземелье, глядя на этот квадрат – утопленный на глубину каменных блоков, слагающих массивную стену. Порой казалось, что небосвод пересекали тени – плывущими полосами, узкими странными силуэтами… Их можно было заметить лишь по тому, как они перекрывали струящийся холодный свет.
       Бывали дни, когда звёзды бесследно исчезали. Тогда старик печалился и переживал, по-детски робко вытягивал худую шею в проём, вглядываясь в глубокую черноту. Его пальцы впивались в каменную стену – та была крепка и безмятежна, но бессильна, что-либо изменить.
       И всё же звёзды снова возвращались. Старик успокаивался – со временем он, будто бы поверил в то, что они не смогут исчезнуть навсегда, не дождавшись его смерти.

       Долгие задержки внизу могли вызвать подозрения у смотрителя. Снимая накидку, медленно, словно подневольно старик побрёл к лестнице…
       Поднявшись наверх, он решил прогуляться по галерее, чтобы сбить одышку. Потом вошёл в одно из помещений, со стороны внешней стены замка. Оконные проёмы здесь походили на бойницы – они отличались небольшими размерами, их было немного.
       С этого места хорошо просматривался противоположный берег реки и храм Чатурбхуджа*, что стоял на высоком искусственно созданном каменном холме. Многовековая чернота его безжизненных, грандиозных по размерам, башен внушала страх и благоговение. Словно с назидательной целью навис он над шумным городским базаром. Строгий и мёртвый… Мертвее мертвеца на гхате*… Он был совершенно чужим этой бьющей жизнью площади, этому динамичному скоплению торговцев и покупателей, движению ярких пятен, запахам пережаренной уличной пищи и громким крикам нетерпения.
       Жители привыкли к развалинам, как к неизбежности и всё же чувствовали напряжение, когда их взгляд натыкался на массивные, тёмные от вековой плесени стены. Создавалось впечатление, что храму мало было умереть самому, он требовал иных смертей, которые убеждали бы его в безжизненной правоте. Всего каких-нибудь сорок лет назад его желанной жертвой оказалась молодая жена Паритоша.
       Она слишком близко подошла в краю расположенной на высоте, неогороженной площадки. Выстроенный несколько сотен лет назад бортик давно рассЫпался. На её жёлтом сари, взметнувшемся на ветру, ослепительно сверкали золотые нити – казалось, что она плывёт по небу словно божество. Один из камней давно ждал её – он выбрал самую красивую женщину города, и его кварцевое сердце встрепенулось, когда изящная нога попробовала проверить его на твёрдость. Прошла лишь секунда и два сердца – живое и каменное катились вместе по крутому склону и уже внизу были совершенно неотличимы друг от друга…

       …Долгий путь утомил старика. От голода и жары темнело в глазах. Не дойдя до дома, он присел на камень в тени выступа древней полуразрушенной стены. В его котомке всегда была фляга – он сделал несколько глотков. Хотелось поскорей добраться – не терпелось узнать, наведывался ли Джаи.
       Безумно разыгравшийся в своей радости ветер весь поблёскивал обёртками от сластей, принесёнными из города. Старик прислонился к стене щекой и закрыл глаза. Сняв языком влагу с губ, тихо пробормотал:
       - Когда нечего есть, можно открыть рот… и попробовать на вкус горячий ветер…
       Он чувствовал, как силы покидают его – ускользают, словно кто-то тайный поманил их в другое место. Несмотря на частые и долгие прогулки, старик знал, что всё это продлится уже недолго. Пустыня, с каждым годом подступавшая всё ближе к городу, беспрепятственно разрасталась и в нём изнутри.
       «В моём теле откладывается песок. И чем старше я становлюсь, тем мощнее его слои. Когда песка будет слишком много, он поглотит во мне всё живое… спрессуется и выступит наружу – разорвав кожу, как бумагу. Я стану частью этих развалин… растрескавшимся камнем…»
       Старик пошарил глазами вокруг в поисках камня, форму которого он смог бы принять в будущем. Но так и не нашёл ничего подходящего. Это укрепило его уверенность:
       - Я буду одним из немногих…
       «Моя форма будет такова, что можно будет заложить проём в подземелье. Если только расправить плечи». Старик развернулся и попытался прижать лопатки к стене.
       - Вот так…
       И тут же подумал:
       «Наверное, придётся отрубить голову. Или изменить форму проёма. Да, пожалуй… Моё тело слишком худое – и пробоину не заполнит…»
       Ему вовсе не было жаль, если звёзды увидит кто-то ещё, старику хотелось остаться с ними навечно…

       Подойдя к своему дому, он увидел Джаи, стоящего на пороге. В одной руке тот держал глубокую глиняную миску, а в другой – рваный пакет с коровьим навозом. Казалось, что широкие джинсовые штаны, доставшиеся от старших братьев, держались на его худом теле лишь благодаря вмешательству свыше.
       - Наконец-то ты пришёл… - еле слышно произнёс старик. Казалось, что у него нет сил, чтобы радоваться. - Что?.. Мать не пускала?
       - Да…заставила перебирать бобы… Целый мешок. Будто бы ей так срочно… - внезапно насупившийся Джаи поставил миску на высокий сундук.
       Старик покачал головой. Наконец, улыбнулся:
       - Я чувствую, как пахнет горячий дхал*… Ведь я не ошибся?
       - Точно…я хотел взять ещё чапати*, но мать не успела испечь. Накинулась на меня с бранью. Я оторвал кусок теста и убежал.
       Мальчик достал из пакета что-то завёрнутое в газету. Стал отдирать бумагу – однако она уже успела крепко прилепиться к тому, что было внутри. Наконец, Джаи вызволил комок хлебного теста – теперь покрытый отпечатками газетных статей. Старик засмеялся.
       - Ты хочешь испечь чапати с портретом Каджол*?
       - Где твоя сковородка?!
       Старик показал ему на этажерку занавешенную тряпкой. Ему было не по себе – он чувствовал себя виноватым. С какой-то мягкой робостью на лице наблюдал, как мальчик выкладывает навоз в очаг.
       - Джаи, мастер сказал, что это дорогой телефон. Я найду хорошего покупателя и отдам половину денег твоему отцу. Пусть Нирмала не сердится на меня.
       - Не думай об этом. Там будет видно… - голос Джаи был не в меру серьёзным. Мальчик раскатывал тесто для чапати.
       Повисло молчание. Старик сидел, безжизненно свесив руки. С каким-то вялым удивлением отметил про себя, что удары его немолодого сердца до сих пор отдаются ритмичным покалыванием в немеющих пальцах. Наконец, он промолвил:
       - Малыш, ты очень добр ко мне. Я хочу тебя отблагодарить.
       Джаи уставился на старика лукавым взглядом, полным недоверия. Большой белозубый рот расплылся в улыбке.
       - Видел ли ты когда-нибудь красные звёзды? – после паузы спросил старик. Джаи показалось, что тот разволновался.
       - Красные?.. О чём ты говоришь?
       - Сегодня после ужина уже будет поздно… Но завтра с утра приходи. Я покажу тебе кое-что…

       Ночью, лёжа во дворе, старик прислушивался – тихо ли в доме. Незаменимой спутницей бессонницы могла быть только тишина – берущая власть над плохими предчувствиями.
       Из расположенного по соседству жилища доносился храп, что перемежался негромким тягучим стоном. В воздухе стоял крепкий запах выжженной травы. Горячая тьма, вязкая как воск, поглотила энергию дневного ветра. Сковала движение и без того неспешных мыслей.
       Они текли в его голову из ночного пространства уже с отметинами от множеств летающих насекомых. Продырявленные телами москитов мысли о странных притягательных звёздах – не отпускающих даже по ночам… Невероятно, но сейчас над ним раскинулось такое же небо. Оно было привычным, не вызывающим сомнений. И звёзды наверху казались блёклыми, лишёнными своей внутренней силы – так неуверенно загорающиеся вечером… И осторожно втягивающие лучи по утрам. Там, на глубине было что-то иное, так своенравно искажающее земные законы. То, что укрепляло его веру в себя как в иллюзию – в ничтожную часть единой вселенской иллюзии.
       Старику казалось, что люди в городе живут уже не в этом времени – ведь оно тянется оттуда, из другой реальности. И достигая города, успевает измениться.
       Да, он уже не сожалел, что не живёт в кругу большой семьи. Одиночество давно перестало его беспокоить. Старик не чувствовал своей значимости в мире, чтобы мучиться одиночеством. Всё окружающее ничто иное, как мираж, который однажды навсегда исчезнет…
       Лишь иногда ему становилось по-настоящему страшно – когда он слышал, как потрескивает на полке старый глиняный горшок – словно его обдавали кипятком. При этом в воздухе растекался слабый запах ванили. Старику казалось, что так пахнет смерть…
       Он хотел умереть в подземелье. Совсем не пытался понять почему. Все желания приходили к нему извне, и сейчас ими подтверждалось то, что поток времени, струящийся сквозь подземное окно, является частью священной реки.
       - Ступени – мой гхат… - тихо промолвил он в темноте. Натягивая на лицо кусок ветхой ткани.

       …Широко раскрытыми глазами Джаи смотрел в чёрный квадрат неба. Прошло несколько минут с тех пор, как они спустились в комнату с проёмом.
       - Откуда они здесь?
       - Никто не знает…
       - Погоди, ты же говорил про красные звёзды… Про красные…
       Старик полез в свою котомку и достал осколок стекла. Поднёс его к глазам, потом отстранил, вытягивая руку вперёд.
       - Вот смотри…
       Стекляшка была прозрачной, насыщенного красного цвета. Почти идеальной квадратной формы.
       - Что это? Стекло… Такое странное…
       Джаи не знал, на что смотреть. Он возбуждённо дёргал всем телом, когда переводил взгляд с неба на старика, замершего в созерцании. В квадрате под стеклом горели красные пятна звёзд. Тусклый свет лампы, подвешенной на металлическом штыре, заливал лицо мальчика, с которого не сходило выражение крайнего изумления.
       - Я не понимаю, что всё это такое…
       - Ты знаешь… Я думаю всё, что ты сейчас видишь, является частью мандалы*… Да… Совершеннейшей из возможных. Тут лишь фрагмент – здесь не виден круг, в который вписан квадрат окна. Но это не важно. Ведь я могу видеть невидимое. И оно, как ничто иное прочно хранится в моей голове… - старик прикоснулся пальцами к тюрбану, как будто бы желая подтвердить верность своих слов.
       - Ты никогда не рассказывал мне о мандале…
       Старик задумчиво вздохнул:
       - О, Джаи… Я уже старый… времени у меня немного… Но я хочу постичь истину… Мандала – то, что может открыть путь к истине. Ты ещё мал, чтобы понять… Прочувствовать душой. Но я решился сказать тебе… Я становлюсь слишком слабым… Даже, если смерть не придёт за мной так скоро, ноги мои не смогут идти сюда… Но я расскажу тебе ещё… Обязательно…
       Так они стояли во мраке овеваемые едва ощутимым потоком воздуха. Наблюдая, как мерцают звёзды, пойманные квадратом проёма.
       - А зачем тебе стекло?
       - Это часть мандалы, которую я могу видеть воочию. Сопоставлять с невидимым. Фигура красного цвета ведёт к достижению цели… Вот какое значение…
       Джаи оторвался от окна, и, взяв лампу, прошёлся по комнате. Разглядывал стены, из которых кое-где торчали металлические скобы, остатки конструкций неизвестного назначения со следами срезов. Касался пальцами высеченных символов на камнях. Старик смотрел на нежный юный профиль, очерчиваемый светом. Его сердце почему-то сжалось от боли…
       Неспешно, словно во сне, мальчик продолжал исследовать комнату. Нашёл посредине несколько плоских камней, подходящих для сидения. Старик не спускал глаз с его оранжевой, поблекшей в темноте рубахи. Он знал, что та уже успела пропитаться холодной влагой. Старик окликнул Джаи – мальчик подошёл. Старику показалось, что теперь в его удивлённых глазах отметился слабый испуг.
       - Я долго не решался тебе сказать… Пообещай мне, что пока я жив, никто не узнает об этом.
       Мальчик покачал головой. Его лицо было серьёзным.
       - Аччха*…
       - После моей смерти возьми себе ключи и стекло.
       Джаи слушал, ничего не говоря. Его рот плаксиво искривился.
       - Если не я… возможно ты сможешь постичь суть бытия… И стать свободным… Теперь идём… Нам пора возвращаться…
       Старик подошёл к лестнице и обернулся, ожидая мальчика, который снова прильнул к проёму.
       - Будешь гулять по развалинам, бери с собой палку. Наверху полно обезьян.

       Весенние празднования в честь бога Рамы начинались в среду и длились до субботы. На центральной площади перед храмом собралось много народу. Люди, приехавшие из других мест, привезли с собой покрывала и циновки и отдыхали прямо на площади под открытым небом.
       Полная луна заливала светом башни храма Чатурбхуджа. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы почувствовать лёгкую дрожь, бегущую по телу. Но люди не задирали головы так высоко. Они были заняты своими делами.
       По площади тянулись волнующие, пряные запахи гвоздик, пирожков с фасолью и маринадов. Слышались звуки музыки. Гул разговоров тонул в неистовом треске цикад. У входа в ярко-освещённый храм Рамы сновали оживлённые паломники. Их глаза лучились счастьем.
       Прошлую ночь старик провёл на площади, в кругу дальних родственников. Но сегодня ему нездоровилось, шум человеческого скопления раздражал. Сытно поужинав в доме племянницы и посмотрев немного телевизор, он приплёлся домой к полуночи.
       И всё-таки он сознавал, что не уснёт. Казалось, что пространство над городом было наполнено суетой – невидимой, но давящей, тяжёлой… И ещё какой-то резкой, угловатой – как часть работающего механизма. С далёкой площади неслись звуки флейт и барабана. По дороге, сигналя на разные лады, катились автобусы с паломниками.
       Старику не давала покоя жесткая оболочка фасоли, что застряла между зубами. Он всё ощупывал её языком, словно тот способен был её вытолкнуть. Потом вышел во двор и срезал с ветки дерева маленькую щепку. Ковыряясь во рту, разглядывал небо, затянутое сахарной пылью.
       Мертвенная холодная луна была не в состоянии сражаться с духотой. Ей оставалось лишь разливаться тусклым блеском на усталых, потных лицах. Казалось, что ночью ещё жарче, чем в раскалённый полдень. Войдя в дом, старик побрызгал водой по пыльному полу. Прошлёпал по влаге босыми ногами и уселся на доски, покрытые тряпками.
       Какое-то тягучее исступление завладело им. Он смотрел, как обезумевшая оса звучно и яростно бьётся о горящую под потолком лампочку – сбивая пыль и обжигая крылья. Слушая это монотонное цоканье, старик погрузился в лёгкое гипнотическое состояние. Почувствовав головокружение, закрыл глаза.
       И снова мысленно перенёсся в подземелье…
       Сейчас длительные посещения были невозможны. Но ещё со времён дружбы с Фарзи он сохранил в себе опыт ментальных путешествий к холодному плоскому камню, покрытому полуистлевшей циновкой – месту, напротив проёма, где он когда-то застывал в медитации.
       Всё чаще он осознавал, что пространство внутри подземелья не подразделялось на множественные отсеки, переходы и комнаты – оно было единым, и воспринималось им в целостности, как один организм – равный и противопоставленный ему. Иногда старику казалось, что они меняются местами – величественное подземелье просачивается в него сквозь крохотные поры, и там внутри повязывает сеть узлов, развязать которые никто не сможет.
       - Я умру именно там, – удовлетворённо сказал старик сам себе. Едва заметная, нежная улыбка тронула его губы.
       Он не заметил, как задремал сидя – прислонившись спиной к стене. Но минут через десять проснулся со странным ощущением, что ему давит кольцо на пальце – словно он только надел его. Кровь приливала к голове. В раздражении старик сдёрнул кольцо и в нежданной для себя ярости швырнул на пол. Жалобно бренча, оно выкатилось в соседнюю комнату и затихло под этажеркой.
       И вдруг он услышал тихое потрескивание горшка. Почувствовал, как зашевелились под тюрбаном редкие волосы. Не дожидаясь появления сладкого запаха, старик подхватился и почти бегом бросился к замку.

       Раньше ему никогда не приходило в голову спускаться в подземелье глубокой ночью. Во время фестиваля демоны умиротворяли свой нрав, но предчувствие смерти пугало старика намного сильнее, чем возможные чары богини тьмы. Он боялся, что больше никогда не увидит своих чудесных звёзд.
       В ярком свете луны он преодолел двор и галерею. Не помня себя от ужасных ожиданий начал спускаться…
       Открыв последнюю дверь, старик заметил необычное свечение, исходящее из комнаты с окном. В животном страхе и уже не в силах остановиться он побежал вниз. Сердце колотилось, считая ступени…
       На этот раз проём голубой квадратной вспышкой впечатался в глаза. Свет был настолько ярким, что старику почудилось, что он услышал оглушительный звук удара.
       Он в ужасе отпрянул, сделал резкий шаг назад, оступился и, потеряв равновесие, рухнул на ступени. Цепким пальцам, инстинктивно скользнувшим по стене, не подвернулась ни одна трещина. Которая могла бы его уберечь…
       В миг удара о камни, старик ощутил, что глаза его влетели куда-то внутрь и шлёпнулись в бурлящую красную пену…
       
       …С круглого, как мандала неба сыпался песок, желтый, с белёсым оттенком, цветом похожий на высохшие кости. Потом всё превратилось в пепел. Невеста в свадебном наряде шла по дороге, закрываясь от этой странной бури краем своего роскошного сари…
       
       - Старик!!? Что с тобой?
       В свете электрического фонаря мальчик разглядел, как задрожали тонкие, как бумага веки Пари. Медленно разомкнулись… В подземелье было черно, отсюда с лестницы виднелась лишь одна слабая звезда.
 - Я так и понял, что ты здесь! Ведь я тебя обыскался наверху… Сейчас позову людей. Только не умирай, ладно?
       Джаи хотел было бежать. Старик с трудом разлепил губы.
 - Холодно…
 - Потерпи… Я скоро!..
 - Постой… Скажи мне… ты слышишь запах ванили?..
 - Ванили? – мальчик изумился. Потом понюхал рубаху на своём плече.
 - Нет, тебе показалось.
 - Да…да… она ускользнула… уже, – как-то неопределённо пробормотал старик слабеющими губами. Закрыл глаза. Глубокий вдох отразился острой болью в спине.
 - Ну, беги же… Я жду… Ещё…– рука старика чуть приподнялась, указывая в сторону проёма в стене. – Не говори им… Сами они вряд ли заметят…




* Пари – сокращённая форма от имени Паритош
* бетель – жевательная смесь, имеющая слабое наркотическое действие. Употребляется обычно после еды. Окрашивает слюну жующего в ярко-красный цвет.
* Бунделла – династия раджпутских правителей.
*Чатурбхудж – бог с четырьмя руками.
* гхат – спуск к водоёму. Спуски к священным рекам и озёрам служат местом кремации умерших. Зачастую погребальный гхат имеет вид ступеней.
* дхал – блюдо из чечевицы с овощами.
* чапати – индийская хлебная лепёшка.
* Каджол – популярная индийская киноактриса.
* мандала – графический символ в индуизме и буддизме. Считается, что, созерцая
мандалу, можно постичь сакральные истины и избавиться от цикла перерождений.
* аччха – хорошо, ладно (хинди)

 

 

Голуби. Метафизика творчества

Закуренко Александр

ГОЛУБИ

I
"Ну как, нравятся?" – спросил он, предвкушая сладость утвердительного ответа и смакуя постепенное нарастание счастья, накатывающего ещё до проникновения чужих слов в его сознание, подобно тому, как до появления очередной волны идёт перед ней толкаемый в спину шум и первым достигает реальности ощущения.
Он был уверен, что услышит похвалу, и даже догадывался, что же именно понравится его другу, какие места тот выберет, как почувствует тонкий неуловимый переход от звучания и внешнего вида слов к их внутреннему миру со своими законами и абсолютно иными оценками всего происходящего. Он сам чувствовал подобные места, в которых слова переставали быть обозначениями предметов и становились символами, объединяя самые разные понятия, освещая плоскости, соединяющие одни грани смысла с другими, склеивая противоположности и разрывая целостности на куски. И поэтому ответ друга, мощного и оригинального поэта, был ему важен, как подтверждение надежд, рождавшихся по мере написания новых вещей, на его взгляд всё более и более сильных. Он верил литературному вкусу друга, его чутью и ждал поэтому многого от разговора, возможно дающего толчок к дальнейшему совершенствованию.
И сейчас он следил, смакуя и замедляя в воображении каждое движение рождавшегося ответа, как расширяется грудь друга, вбирая в себя воздух и затем уже, слепив его в комки будущих слов, проталкивает вверх, через горло, в котором сразу же начинает танцевать яблочко, через гортань к оживающему языку и затем изнутри, заставляя их вначале выпячиваться, а после и разрываться, образуя свободное пространство, губам.
"Нет, – сказал друг, – это очень плохо. Здесь ничего нет. Чужие слова и мысли. Может, тебе нравится написанное, но это оттого, что ты сам пережил внутри себя и прочувствовал очень сильно, поэтому думаешь, что и внешне выразил так же здорово. Но получилось слабо".
Больше они не говорили об этом, фразы перестали быть упругими и потеряли значение завершённости, и их ценность определялась уже не мыслью, заключённой по отдельности в каждой, а совокупностью и расположением друг относительно друга.
Предложения сливались в один бесконечный и неразрывный поток, напоминая конфетки-тягучки, которые, начав есть, уже приходиться заканчивать, обсасывая их до полного исчезновения, потому что они не крошатся и не разгрызаются на куски.
Затем разговор кончился.

II
Следующее утро наступило ему на левую ногу, и он поднялся с постели прихрамывая.
Впервые за многие месяца его оставило радостное ощущение творчества и ему показалось, что он теперь ничего не сможет написать. Вся беда заключалась в том, что он был уверен в тех вещах, которые друг осудил вчера, вернее, просто не заметил их, хотя ему казалось, что они как произведения его души и разума на самом деле представляли особый литературный интерес и, по крайней мере, какую-то ценность. Он отдал им так много, так часто отрывал от себя впечатления, ощущения счастья и печали, передоверяя их той своей ипостаси, которая способна была их описать, что на некоторое время перестал быть человеком и превратился в машину, механически перерабатывающую внешний мир в литературно-вымышленный.
А его друг не увидел всего этого и, отрицая то, что прочёл, тем самым поставил крест на нескольких месяцах его вязкой и напряженной жизни.
Если бы это сделал кто-то другой, он просто отмахнулся бы, прошёл мимо, но вера в талант друга заставила его отнестись со всей серьёзностью к оценке того, что он написал, и это завело его в тупик, потому что, с одной стороны, он принял всё, что говорил его друг, а с другой не мог с этим согласиться, а значит, и поверить в свою бездарность, зачеркнув тем самым смысл собственного существования.

III
Несколько дней, похожих настырностью и неотвязностью на мух, в нём зрело ощущение потери чего-то очень важного, близкого к исчезновению собственной значимости и в то же время, как бы в противовес, заползая на другую чашу внутренних весов – весов гармонии – всё более сгущающейся и плотнеющей массой, разбухая и набирая вес, переваливалась через края эфемерной миски, .лежащей на сплетении и перекрещивании рычажков и пружинок взвешивающего механизма, заполняла её злость, вызывая желание написать что-нибудь несомненно мощное, способное убедить в силе его дарования даже друга.
Чаши весов постепенно выравнивались, и скрип несмазанных частей разрывал всё более затвердевающую пелену сомнений, грозящую перестроиться в стенку, которая отделила бы его от окружающего мира. Все органы чувств, мозги, душа настраивались на определённый лад и вырывали из жизни только необходимые для работы части.
Он переставал видеть улицы и машины, и зыбкое небо, но обнаруживал отдельные их качества, дававшие возможность создать новый образ, зародить колебание взгляда, предшествующего толчку неожиданности, когда вдруг из обычных, тысячи раз узнанных вещей, возникало новое, ещё никому не известное существо.
Небо качалось и облака, отдаленно напоминавшие пузырьки воздуха, давали ему новый угол зрения, так что он обнаруживал у себя над головой трясину, серую и влажную, отчего становилось страшно и хотелось убежать, настолько всё было реально, но трясина не пускала.
Предметы разъединялись, распадались на мелкие кусочки, и каждый из них тотчас же становился новой значимой единицей жизни, и сами действия теряли своё первоначальное значение, ибо относились уже к разным предметам.
Осеннее увядание разлеталось на отдельно срывающиеся листья, и каждый из них, завершая плавный шаг сверху вниз, вонзался острием в землю, отчего он видел перед собой ряды стоящих вертикально листьев.


То же самое происходило и с живыми существами. От птиц в нём сохранялось только ощущение бездны – подобное кошмарным чувствам, возникающим во сне, когда абсолютно явно падаешь в чёрный провал и всё это длится бесконечно долго, довода тело до состояния полной невесомости и оставляя в нём только страх и ожидание удара о твёрдое дно.
Люди отдалились, и между ним и остальными появился разрыв, так что он видел всех со стороны, и все они приобретали значение объектов для наблюдений или старых запылённых экспонатов в заброшенном музейчике, которые необходимо вытащить, протереть, придать первоначальный вид и выставить в лучших залах столицы.
Слова и понятия рождались в нём и затем начинали жить по собственным правилам, создавая вокруг странный, ирреальный мир. В этом мире всё было разъято, ничто ни с чем не связывалось и любое название теряло свои смысл.
Даже собственное имя он начинал воспринимать только в отношении к внешним правилам, созданным для других, а когда он оставался один, то забывал его сразу же и потом долго и мучительно вспоминал, кто же он такой, причём создавать свой образ ему приходилось, складывая осколки чужих фраз в зеркальную поверхность, из которой, постепенно плотнея, выплывал то ли он, то ли его отражение, и в то же время рядом, напоминая дверной голос милиционера, звучали слова:
"Пострадавший был ... роста … телосложения "... цвета глаз..."

V
Постепенно распадность состояния усиливалась и часто он уже вообще не замечал людей, а обращал внимание на отдельные особенности их внешних лиц.
Так, однажды, он увидал руку, несущую кепку и ему показалось, что кепка – это буханка хлеба, потому что рука значительно чаще соседствует с пищей, чем с кепкой.
Но олитературивание переживаний сменялось иногда уколами страха, особенно, когда в воздухе проплывали человеческие губы, и что самое интересное, даже они были отдельны и напоминали извивающихся рядом дождевых червей. Он мысленно разрезал их, но они, уже покусочно, продолжали шевелиться и жить собственными законами движения.
Особенно запомнился ему концерт, на котором виолончелист, сопровождавший рояль, распался на куски и отдельно было видно, как поднимались на носки туфли с висевшими над ними костяшками ног, которые прятались под брючины, доходившие до колен, после которых было пусто и только выше, в воздухе, появлялась голова, смычок и струна; а потом вновь; всей плоскостью подошв падали на пол.
Голова музыканта качалась в такт музыке и, отставая на полтакта, так же двигалась голова пианиста.
"Музыка разъединяет даже части, – решил он, – Нет ничего более обособленного, чем ноты, но, что самое смешное, они не могут жить отдельно друг от друга, как и люди..."

VI
Всё это время он продолжал надсадно работать и даже, когда тело отказывало ему, уходя в отдых, сознание, как бы по инерции, вгрызалось в окружающий мир, переваривало, пережёвывало его и затем выплёскивало на бумагу хаосом мыслей и сумасшедших образов.
Ему необходимо было доказать, что он есть недаром, что его желание писать – не прихоть истероидного соглядатая, а единственная потребность и возможность существовать. При этом необходимо было писать всё лучше и лучше, для чего приходилось вырывать своего двойника из коммуналок сознания и ставить вокруг него яркие лампы, как при съёмках фильма.
Двойник щурился, закрывал глаза руками, но его ноздри хищно вибрировали при запахах чуждой жизни, и он потихоньку осваивался, вытесняя прежнего своего хозяина.
Но тот продолжал выжимать себя, выкручивать, и уже сквозь поры порой струилась кровь, как из выстиранной рубашки – вода.

VII
Так не могло продолжаться вечно, потому что все конечное – всегда конечно, и мясные кусочки сомнений всё плотнее сдвигались на шампурах мыслей.
"Существует тысячи людей, которые не пишут, но живут, – думал он, – а людей, которые пишут, но не живут – нет, И богатые всегда счастливы, а бедные – нет. В. этом нет никакого парадокса, а парадокс в том, что я не могу не писать, но должен доказывать, что могу писать. Но почему же должен? Неужели кто-то посторонний, ни разу не бывший в моей душе, способен сказать, кто я есть, и запретить мне быть таким? И неужели я должен отчитываться в том, что существую, и оправдываться в подобном грехе?
Другие делают тебя и, следовательно, ты делаешь других. Но ты не в состоянии собрать воедино части собственного взгляда на мир, ты рассыпаешься, ещё не успев стать целым. Твои руки ощупывают внутренности души, как руки слепого – буквы, но как ты можешь этими руками строить, если ты даже не видишь, где они – твои руки?"
Две противоположные мысли, столкнувшись в его мозгу, не уничтожались взаимно, а образовывали некий новый организм о двух головах, каждая из которых хотела своего, а после появлялись новые мысли – выползали из уродливого туловища на тонких морщинистых: шеях новые головы, но их царством было общее тело и оно разрывалось от противоположных приказании.
Пока не взбунтуется.

VIII
Он шёл по улице уже вечером и с фонарей падал жёлтый свет, слизывая шершавым языком пятна темноты.
Так ему казалось, но был день, довольно яркий, и людей было мало, а он смотрел под ноги себе, представляя вечер и своё шагание под фонарями, как вдруг увидел стайку голубей посреди тротуара.
Голуби резко дёргали плотными синими шеями, опуская клювы на пищу, и тут же их отталкивали другие, повторяя процедуру наклона и подъёма головы.
Он подошёл поближе и, когда голуби взлетели, увидел, что они клевали остатки чьей-то рвоты.
Его чуть не стошнило, но тут же серо-жёлтая трясинка с вкрапленными в неё крошками хлеба и кусочками переваренной пищи распалась на составные, и уже он увидел отдельно намазанные маслом куски хлеба, рюмку с водкой, падающую в распахнутый рот, закуски с сытыми названиями, и затем его воображение создало в себе дальнейшую судьбу этой пищи вплоть до появления её уже в заключительном состоянии, и голуби – показалось ему – питаются не тем, что есть, а воспоминаниями о том изобилии, которым была их сегодняшняя трапеза.
Он прошёл дальше, но сценка эта не вылетала из головы и саднила в нём, но уже пропадала потребность разрывать мир, потому что любое новое впечатление возвращало его к голубям и их кормёжке, и это вызывало сразу же приступ тошноты и гадливости, так что в течение нескольких дней он почти перестал играть в разрыв действительности и даже желание писать отпало от него, так как возвращало опять-таки к той сценке и отзывалось противной горечью во рту и резким запахом неопрятности.

IX
Если бы можно было разорвать людей, разъять их, рассоединить механизмы их тел, разбросать и перемешать подобно игральным костям, а затем выбросить на поверхность жизни так, чтобы в каждом появилась частица другого, и сердце каждого состояло из осколков разных сердец, и в глазах каждого жили мельчайшие дробинки ушей, рук, пальцев и всех других частей человеческой плоти, и если бы так перемешались куски тел, что каждое держало бы в себе все остальные, так что чувства одного были знакомы хотя бы по памяти плотной плоти всем остальным, и тогда...
Так думалось ему и хотелось этого, но уже не для написания, а ради самой жизни, и ради крепко сбитых синих шей клюющих голубей, и ради птичьих крыльев, отставших в полёте от своих владельцев, ради всего того, что жило и существовало само по себе, но рвалось к общему и преклонялось перед ним, отрицая и оскорбляя его, и даже воспоминание о жёлтой трясинке не казалось теперь отвратительным, потому что за ним стояла предыдущая её жизнь, и поля шевелили щупальцами пшеницы, и хлеб испекался в кратерах фабрик, и пьяные рабочие перетаскивали его в лотках по грязному полу, и несли его в магазины, и пьяный человек питался этим хлебом и ещё многим другим, чтоб затем выбросить из себя всё это и накормить голубей – птиц мира и покоя; и знал он уже, что друг снова скажет "нет", и всё начнётся сначала для него, и сам он станет голубем и склюёт себя предыдущего, чтобы снова выплеснуть в мир, которого ещё никто не видел.
1984

 

 

 

 

Ольга АЛЕКСОВА

 

Коза, говоришь?

 

– Ну… так что? В го-о-ороде! – Нинка ладошкой заправила под платок выбившиеся пряди. – Живут в сарае, а гулять вожу на полянку к реке. Кому мешают-то? Эта вот – молоко, а вот та – мясо будет.

– Мясо? – Маруся подалась вперёд. – Серенькую на мясо?

– Ты, Марусь, заполошная, ей–богу! Ну, на что нам две-то? Серенькую – на мясо. Молоденькая пока… – Нинка поджала губы, ловко устроила заголённые руки под грудью и уставилась на Марусю.

«Не грудь, а вымя»,– зло отметила про себя Маруся и вдруг неожиданно выпалила:

– Продай, а?

 

1.

 

– Коза, Илюш,– Маруся слабо улыбнулась,– будем вместе жить.

Илья уставился на козу, свесившаяся с губы папироска грозилась упасть в кружку с чаем:

– Ты… эта… ну, не–е! Куда? Ты что?

Илюха напрочь запутался в словах, вжался в угол и, не мигая, смотрел на козу. Коза сделала шаг, и встрепенувшийся от неожиданности Илья рявкнул:

– Пошла! Уйди! Дура!

– Я дура? А молоко Ленке? Ленка болеет без конца, а козлиное молоко – это знаешь что?

Потом Маруся кричала про Нинку, про мясо, про бессердечного своего мужика, про хворую Ленку, про судьбу, что скрутила в бараний рог, а потом подарила такую радость, а теперь эта бестолочь сидит в углу и пепел трясёт на чисто вымытой пол и мявкает, как козёл.

– Козье, Маруся,– успел вставить Илюха,– козье молоко-то.

Вот тогда-то судьбы и козы, и Илюхи были решены бесповоротно: а что делать?

– Ну и что? – пытался рассуждать Илья. – У других собаки, а у нас... эта. А пусть! Маруся – она ж у меня… во-о какая! Главное – хм, вот дурёха-то! – козлиное, говорит, молоко пить будем. Козлиное! Ну, погоди, взвоешь сама, первая замявкаешь… Коза!

Постепенно всё устроилось: Маруся носилась со своей козой, как с писаной торбой, Ленка морщилась, но пила козье молоко, да и Илюха привык по утрам перед работой, для порядка нахмурив бровь, кружечку парного молока на ход ноги выпить и, крякнув от не до конца ещё осознанного удовольствия, как бы мимоходом сказать:

– Молодца–а!

Марусю ли, козу ли, а, может, и себя самого похваливал Илья? Кто его знает…

 

2.

 

Но вот случилось Марусе уехать.

Доить, получается, надо. Ленке, что ли? Да, нет… мала ещё. Похоже, что Илье.

Как его Маруся уговаривала, какие песни пела ночью, что рассказывала? Но утром твёрдым голосом продолжила:

– Ты, главное, запомни, что Стрелка грязь не любит, ходи к ней во всём чистом – это раз; потом ещё, Илья, смотри, вымя помой ей сначала – это два, и не ори на неё, потому что она ласку любит. Понял?

«Баба,– обречённо подумал Илья,– вымя, ласка…»

 

***

 

– Ну… с Богом, ребята,– вздохнула Маруся и уже с порога добавила,– тебе, Илюш, Ленка поможет. И сухарики не забудьте.

 

3.

 

К вечеру, вволю нащипавшись травы на полянке у реки, Стрелка бодренько, по асфальтовой дорожке, поцокала к дому.

Ленка по-киношному бежала сзади с прутиком, повторяя мамино «ах, ты моя родненькая! ах, умница! сейчас молочка нам даст».

Стрелка, часто–часто подёргивая куцым своим хвостиком, нырнула в сарай.

– Всё, пап! Я её загнала. Иди!

Илья решительно выдохнул и крикнул:

– Где мамкин платок? – и, вроде как испугавшись самого себя, добавил потише: – Во всём, понимаешь, чистом… Мамкой, Лен, наряжусь, а?

– На, пап,– прошептала Ленка и протянула отцу красный, с белыми разлапистыми цветами, платочек Маруси.

– Ты что? Что красный-то? Не на быка иду! Белый давай. Чистый.

Илья стоял перед зеркалом и накручивал на голову незнакомую тряпицу.

– Пап, на глаза надвинь, может, она не узнает тебя?

– Ага… а штаны? – задумался Илья, но тотчас решился,– Тащи сюда что-нибудь,– и похлопал себя по бёдрам.

– Значит, Ленка, работаем так: ты, эта… неси сухари и суй ей в морду, пока я буду ну… сама знаешь… Но спервА я её в угол прижму, так ты успей мне под задницу скамеечку сунуть, чтоб я сел, поняла? Она не вырвется тогда, поняла? Ещё слова говори ласковые, а то я собьюсь. Поборем, Лен, не трусь!

 

 

Стрелка лежала на сене и даже, кажется, спала. Но, учуяв этих двоих, притихших и испуганных, вскочила и бойцовски наклонила рогатую голову.

 

– Пап, боюсь!

– Слова говори… бабским своим голосом… про «молочко сейчас дам»… и не ори,– прошипел Илья и, слегка согнув ноги в коленях и растопырив руки, медленно двинулся на Стрелку.

 

Коза дёрнулась и отпрыгнула в угол.

– Ага! – не утерпел Илья. – Попалась! Под жо… скамейку, Лен, суй мне! Держу! Давай сухарями корми, чтоб молчала… я щас!

 

Илья ловко, будто всю жизнь только этим и занимался, протёр мокрой тряпицей вымя, прижал коленями ноги Стрелки и остервенело задёргал руками.

– Пап, ей больно!

– Корми – кому сказал – сухарями!

– Да она почти всё сожрала уже! Ты скоро?

 

Стрелка, распластанная в углу, настолько перепугалась, что заглатывала сухари, как сумасшедшая. Илья через сжатые зубы зло повторял:

– Вымя… ласка… баба…

 

– Ну, всё, Лен. Конец... Сволочь эта Нинка!

 

А Нинка, между тем, стояла за дверьми и слушала странную возню в Марусином сарае.

Через мгновение дверь распахнулась и Нинкиному взору предстала испуганная Ленка и заполошная баба с миской молока в руках.

– Уйди, убью! – заорала баба на Нинку.

– Тёть Нин! Тёть Нин! Эта папка, не бойся! – кричала в спину убегавшей соседке Ленка.

 

 

***

Как надрывно ждал и как потом крепко любил свою жену Илья, знает только Маруся.

Ленка пьёт молоко легко, не морщась.

Нинка недобро косит исподлобья глазом и шипит:

– На мясо надо было… на мясо…

 

 

 

Борис Кривошеев

 

Ведьма

(рассказ, написанный случайно)

 

***

 

Васька Боткин сказал, что Юлька Крылышкина – ведьма.

Сначала я не поверил. Ну, какая Крылышкина – ведьма? Крылышкина – самая красивая девочка из параллельного класса, а то и во всей школе. Как она в "а"-класс попала – не понятно. Этим ашкам вообще на девочонок не везет: все как одна или кикиморы, или заучки. Ни уму, ни делу. А тут вдруг Крылышкина – и ведьма!

Но Васька ведь авторитет. Его папа работает в Комитете, а мама сидит дома и постигает мудрость мира. Васька говорил, что его мама изучает тайные книги, которые его папа отнимает у тех вредных элементов, что мечтают уехать жить к врагам, а пока живут здесь и по этим книгам вредят на право и налево, чтобы врагам легче было нас захватить. Но у них ничего не выходит, потому что Васькин папа их обнаруживает и обезвреживает.

Вот почему когда Васька сказал, что Крылышкина ведьма, все поверили. А как тут не поверить? Васька принес толстенную книгу, под названием "Молот ведьм", и зачитал нам оттуда про самых хитрых и злостных ведьм, и по всему выходило, что Крылышкина – одна из них. Она и красивая, и умная, и все всегда знает, а Димка Рябов даже подтвердил, что видел, как Крылышкина в бассейне упала в воду и почти секунду не тонула, а лежала вся на поверхности.

Тут уже и Мишка Бубонов из "а" припомнил, что от Крылышкиной всегда одни неприятности: она никогда с урока со всеми сбежать не соглашается, а потом всем двойки, а ей – ничего. А еще ее учителя любят и всем в пример ставят. Васька на Мишку только рукой махнул: мол, эти отличницы все такие. Но с Крылышкиной совсем другая история. Помните в мужском туалете трубу прорвало? Так он, Васька, своими глазами видел, как Крылышкина за минуту до того так приостановилась на бегу, как раз напротив двери, и давай что-то шептать. Если не заклинание – то отчего же тогда трубу прорвало? А если заклинание, то кто же тогда Крылышкина, если не ведьма?

И еще было: помните, когда всех вдруг на субботник работать отправили? Все пошли, а Крылышкина – нет! Она в тот день вообще в школу не явилась. Почему? Потому что знала! Ведьмы могут такие вещи заранее знать, это факт! Мишка Бубонов опять за свое: Крылышкина списывать не дает, а если дает, то специально ошибки делает, которые потом легко исправить, но только она их исправляет, когда у нее уже все спишут, с ошибками. Васька авторитетно подтвердил: ведьмы – они всегда и во всем вредят, даже в таких вещах, как дать списать. Но он, Васька, еще вот что помнит: когда ты (это он мне) руку сломал на физкультуре, ну, когда через козла прыгали, он – Васька – как раз в очереди за Крылышкиной стоял и слышал, как она шептала такие странные слова, со всеми этими "умами" и "усами" на конце. Что, не понятно? Это она все подстроила!

Вот тут я уже не выдержал – я же каждый день без Крылышкиной как трагедию помню. А ее в тот четверг, когда я через козла кувыркнулся, не было! Я, наверное, потому и руку сломал, что о ней мечтал и страдал, что не пришла, а не потому, что она там что-то шептала. Я так и сказал: и ничего Крылышкина и не ведьма! Объяснять не стал, потому что никто же не знает, что я только про Крылышкину и думаю, а признаться в этом никак нельзя – засмеют или вообще перестанут дружить.

Васька на меня посмотрел нехорошо, потом открыл опять свою книгу и еще раз зачитал: красивая, умная, вредная. Мало? – набычился Васька. – А вот это видел? И открыл страницу, которую раньше не показывал. А там рисунок: костер вокруг столба, а к столбу привязана девочка в одной рубашке. Через рубашку все видно, а лицо у девочки один в один как у Крылышкиной.

Мы все разом ахнули, да так и застыли, а Васька говорит: эта книга пророческая. В ней про всех будущих ведьм было написано, а теперь вот про Крылышкину исполнилось. Что, это просто так – Крылышкина даже нарисована здесь! И все остальное сходится! Ее сжечь нужно, иначе нам всем плохо будет. Ведьмы – они силу копят. Пока Крылышкина еще слабая ведьма, с ней справиться можно, а потом – пиши пропало. И всем тогда крышка!

Я не хотел в это верить, но с книгой ведь не поспоришь. А тут Васька уже план обсуждает: говорит, нужно Крылышкину на стройку заманить, что недалеко от школы. Васька берет на себя принести немного бензина – он у папы в гараже на выходных сольет. А нам велел потихоньку дрова таскать – палки всякие и от забора чего отдерется - и складывать за трансформаторной будкой. А ты (это он мне) веревку раздобудь. Только крепкую – Крылышкина не из слабых, не то что все эти из "а". Я хотел было сказать, что мне не хочется в этом участвовать, но Васька так на меня глянул, что я только молча кивнул – и все.

Перед тем, как разойтись, Васька со всех клятву взял, что мы – никому ни слова, иначе – смерть. Я очень надеялся, что он забудет про клятву, но Васька в таких делах опытный – мы когда еще злого котенка топили, он следил за конфиденциальностью, и потом еще, когда бабушку-агента выслеживали – тоже. У него все всегда под контролем, так что я зря надеялся, что на этот раз он про клятву забудет: Васька не забыл.

В пятницу, после уроков, Васька Боткин заставил всех отчитаться: кто что уже сделал. Рябов сказал, что нанес целую кучу дров, и знает, где еще взять. Бубонов сказал, что был занят, но завтра поможет Рябову. А еще он стащил и спрятал пачку соли – чтобы вокруг костра насыпать круг, тогда даже если ведьма вырвется, то за этот круг не выскочит и все равно сгорит. Рябов заспорил, мол, как это ведьма может вырваться, если мы ее крепко привяжем? Но Бубонов сказал: а легко! Что сначала сгорит? Веревки! Тогда Васька говорит: ты вот что (это он мне), лучше не веревки, а ремни неси. У твоего отца должны быть ремни в штанах, вот все и тащи. Ремни медленнее горят.

Наметили на понедельник. В понедельник последним уроком физкультура, после нее девочки долго переодеваются, а значит, у нас будет время все подготовить. Васька сказал, что заманивать будем на живца. Вот ты (это он опять мне) ляжешь на пути у Крылышкиной и сделаешь вид, что ногу подвернул. Она тебе помочь бросится, и ты скажешь, что через стройку до твоего дома быстрее будет, а там уже мы поджидаем.

– Нет, сказал я. Я не могу.

– Почему это? – сразу стал подозрительным Боткин. – Ты, может, в нее влюбился?

Я не стал ничего говорить. Сказал только: ладно, я постараюсь. Только я актер плохой. Меня даже в театральный кружок не взяли, в который Крылышкина ходит.

– Вот и хорошо, что не взяли, - сказал Боткин. – Значит, она ничего не заподозрит.

Я не знал, что мне делать. Крылышкина была самым светлым в моей жизни, я каждый день засыпал, мечтая о ней. Представлял себе всякие истории, как на Крылышкину нападают хулиганы, а я ее спасаю, потому что знаю секретные приемы комитетчиков, которые одним пальцем могут в такую точку ударить, что человек сразу падает и пошевелиться не может. Приемы эти мне Васькин папа передал по секрету от Васьки, потому что Васька – ненадежный, а я – честный и принципиальный. А потом Крылышкина плакала  у меня на плече и благодарила, что я ее спас. И еще удивлялась, что никогда не замечала, какой я сильный и бесстрашный. Я отводил ее домой, но дома никого не было, и она просила меня посидеть с ней, пока не придут родители, потому что ей страшно одной, и мы сидели и пили чай, потом ложились в кровать и трогали друг друга, как взрослые. А теперь что получается? Самому заманить ее в ловушку? Да еще ремни принести, которыми ее к столбу привяжут?

Если бы не клятва – все было бы намного проще: я бы смог предупредить Крылышкину, подкинуть ей записку или еще чего, а так? Что делать? Ведь нарушишь клятву – и смерть. У Боткина слова с делом редко расходятся: он и Крылышкину погубит, и меня не пощадит.

В субботу я проснулся почти больной. Отказался от завтрака и до самого обеда лежал в кровати. Мама хотела вызвать доктора, но я сказал, что не надо, что мне просто грустно, и мама с пониманием покачала головой. А я лежал и думал, как же мне быть. И выходило, что никакого выхода нет. Что либо я, либо Крылышкина. Я отказывался верить, что она ведьма, даже не смотря на книгу и ту картинку. Скажу больше: картинка меня взволновала, и я сильнее почувствовал, какая Крылышкина красивая. Она самая-самая лучшая на свете, и если у меня будет жена, то она должна быть похожа на Крылышкину.

И тут я чуть не закричал от восторга: эврика! Я понял, как мне спасти Крылышкину и не нарушить клятву! Я полечу к ней и предложу на мне жениться, и когда она согласится, я увезу ее в другой город, например, к моей тете, и мы станем там жить вместе, пойдем в новую школу, где никто не будет знать, что Крылышкина ведьма, а я сделаю все возможное, чтобы перевоспитать ее, и научу больше никому не причинять вреда, а наоборот – мы будем вредить только злым и нехорошим людям, таким, как наша завуч и все эти зловредные элементы, которых ловит папа Боткин. А когда мы вырастем, мы поступим на службу в Комитет, в специальное отделение для заклинателей и магов, чтобы совершать диверсии на вражеских территориях и охранять силой мысли наши границы.

Я собрался за минуту и бросился в соседний дом, где жила Крылышкина. Лифт не работал и я побежал пешком на седьмой этаж, и все повторял и повторял: Юленька, Юлечка, выходи за меня замуж! Ничего не спрашивай, так нужно! Очень нужно! Выходи за меня – и давай уедем!

А перед Юлькиной дверью меня ждал Рябов.

– Ага, - сказал он. – Прав был Васька. Приперся таки, спасатель. Что, Пирогов (это он мне), против нас пошел? Напрасно, Пирогов, напрасно.

И треснул меня в нос. Я, конечно, ответил, но плохо, и Рябов опять меня треснул. А снизу уже топот – это Боткин с Бубоновым. И тоже на меня. Я сначала кричал, пытался отбиваться, но их ведь было больше. Меня скатили с лестницы ногами, с седьмого этажа до первого, потом выволокли на улицу и потащили на стройку.

Там, между новым домом и трансформаторной будкой все было уже готово. Стоял вкопанный столб, обложенный досками и хворостом, а кругом была насыпана соль. Меня привязали к столбу брезентовым тросом, и Боткин сказал: значит, начнем прямо сейчас.

– Рябов (это он Рябову), позови Крылышкину. Скажи, что она еще может спасти Пирогова, если сильно поторопится.

Я хотел закричать, чтобы они этого не делали, но не смог – не было ни сил, ни голоса. Я провалился в забытье, а когда очнулся, Крылышкина уже стояла рядом. Я почувствовал ее руки – ее привязали спиной ко мне, и руки наши перекрестились. Крылышкина дрожала, и я слышал, как она плачет. Тихо и как-то обреченно. А Боткин уже отвинчивал крышку на канистре и с отвратительной улыбкой поливал доски у нас под ногами.

– Крылышкина, - прохрипел я. – Я не виноват. Я дал клятву, и не мог ее нарушить. Но я не хотел в этому участвовать, потому что...

– Что, Пирогов? – слабым голосом отозвалась Крылышкина. – Почему?

– Потому что, - опять начал я, – потому что для меня нет никого дороже, чем ты, Крылышкина, будь ты хоть сто раз ведьма или не ведьма.

– Ты что, любишь меня, Пирогов? – шепотом спросила Крылышкина, как бы так немного удивленно.

– Да, - гордо ответил я. – Я люблю тебя, Крылышкина, больше, чем кого-либо на свете!

– Тогда ничего не бойся, Пирогов, - сказала Крылышкина уверенным голосом. – Ведь любовь творит чудеса. Разве ты не знал этого?

Теперь я это знаю. Точно знаю. Потому что, едва только Боткин чиркнул спичкой, как ему на голову свалился кирпич. Васька даже не вскрикнул. Рухнул на землю, прямо в бензиновую лужу, которая натекла из брошенной им канистры. Лужа вспыхнула, а Васька лежал в ней и удивленно смотрел на соляную дорожку прямо у себя перед глазами. Рябов с Бубоновым тут же хором завопили и бросились прочь, а мы остались вдвоем: я и Крылышкина.

– А ты и правда – ведьма, - сказал я. Без всякого страха.

– Какие глупости! – смущенно прошептала Крылышкина в ответ. – Просто я тоже тебя люблю, Пирогов. Очень люблю.

 

20-21.01.2012.

 

 

Виктор Немо

 

Математик

 

- Пять, четыре, шесть, семь.

- Пять, четыре, шесть, семь, - повторял худощавый человек, сидевший на деревянном стуле в центре небольшой комнаты. И, хотя его голос не был громок, в замкнутом пространстве, отражаясь от стен, был отчетливо слышен.

Человек сидел спиной к входной двери, слегка наклонившись вперед, зажав ладони рук между колен, и глядя в какую-то невидимую точку перед собой.

У стены комнаты, противоположной двери, стоял большой, сделанный из дуба, стол. На нем находился аппарат внутренней связи, стояла настольная лампа, свет которой составлял единственное освещение в этой комнате, из-за чего вокруг царил полумрак, а также лежали всевозможные бумаги, папки, и, в самом центре этого стола, совершенно обособлено от других вещей, стояла пепельница, которая была полна окурков.

За столом расположился человек с погонами полковника, всем своим видом являя полную противоположность человеку, сидящему на стуле – крупного телосложения, строгого вида, с уверенным, но уже слегка уставшим, взглядом.

- Математик? Так ведь Вас у нас прозвали, - в очередной раз повторил полковник.

- Пять, четыре, шесть, семь. Пять, четыре, шесть, семь...

- Да прекратите Вы! Отвечайте на вопросы! – повысил голос полковник, и, так и не дождавшись ответа, тихо сказал:

- Ладно, покурим...

Полковник достал из пачки еще одну папиросу, и, чиркнув спичкой о край своего стола и подождав, когда она разгорится, прикурил.

- Пять, четыре, шесть, семь, - человек, которого полковник называл Математиком, внезапно прервался, и вдруг, быстро проговаривая цифры, продолжил:

- Пять, двести пятьдесят, шесть, три, семьсот...

- А как же «пять, четыре, шесть, семь»? – с иронией в голосе спросил военный. А потом, не выдержав, громко произнес:

- Хватит считать, Математик!

- Я не считаю, - вдруг тихо ответил худощавый человек. - Я просто говорю то, что вижу. Извините, просто я сейчас волнуюсь, мне тяжело молчать.

- Не считаешь? - раздраженно произнес полковник. - А что тогда значат эти твои пять, четыре, шесть, семь?! Я это слышу уже целый час! С ума можно сойти от этого. Цифры, цифры, цифры...

Математик поднял глаза и медленно, словно извиняясь, ответил:

- Каждый видит по-своему. Если умеет, конечно... Просто мне... так удобнее видеть. Понимаете?

После этих слов он замолчал, и в комнате повисла напряженная тишина.

Молчал и полковник. Он потряс в правой руке пачку папирос, перевернул ее, из пачки на стол полетела табачная крошка, полковник смахнул ее со стола рукой, и только после этих действий с усмешкой произнес:

- И что же ты видишь? Мне тут передали, что ты вчера конвоиру сказал, когда тот умрет. Даже напугал бедолагу.

Полковник ухмыльнулся:

- Что по мне, так я считаю, что я зря потратил на тебя свое время. Тебе в психушку нужно, а не к нам. Просто все эти твои цифры, твои разговоры...

Вдруг полковник изменился в лице, стал очень серьезным, и, резко подавшись вперед, и наклонившись, почти перегнувшись через стол, тихо прошептал:

- Или вообще... к стенке, - он сделал паузу. - Ты говоришь, что знаешь, когда начнется война? А понимаешь ли ты, что это значит?!

Полковник несильно постучал кулаком по столу.

- К стенке. За пропаганду, сволочь.

Последние слова военный произнес тихо и медленно, смакуя, чтобы ни единого сомнения не оставалось у его оппонента в том, кем он является, находясь в данном месте.

Математик в ответ что-то неслышно пробурчал полковнику, сжался, подогнул голову, и, еле слышно, начал шептать: "Пять, девять, три. Четыре тысячи семьсот пятьдесят..." И потом вдруг, словно успокоившись, начал медленно повторять свои заветные цифры: "Пять, четыре, шесть, семь..."

Полковник откинулся на спинку стула. Его рука, держащая сигарету, находилась над столом. Вовремя не сброшенный пепел упал на бумаги. Военный резко наклонился над столом, сдувая его, и, исподлобья посмотрел на Математика. Усмехнулся.

- Знаешь, а ты мне даже нравишься чем-то. Сижу тут. С юродивым каким-то. Слушаю бред. Не верю я, что ты сволочь. Но и чушь твою не понимаю. Но, зато хоть какое-то разнообразие за сегодняшний день.

Худощавый человек, не поднимая головы, сразу отреагировал на смену интонации военного.

- И не нужно верить, – тихо сказал он. - Вы и сами знаете. Верить правде не нужно, ее нужно чувствовать. Просто мы разные и по-разному видим мир. Но вы знаете, где я прав.

- Прав?! Где ты можешь быть прав, а? Математик?! Может, ты еще и мне скажешь, когда я умру? Тогда я точно буду знать, что провел вечер не зря, - полковник с крика перешел на смех, но смех не искренний, очень злой.

Математик заерзал на стуле. Он опять уставился в какую-то невидимую точку перед собой, и очень тихо, так, что военный едва улавливал слова, начал бубнить:

- Один миллион пятьсот шестьдесят, сто пять, два, четыре, семь, три...

- Хватит! - полковник оборвал его резким криком, который эхом отразился в маленькой комнате.

Маленький человек замолчал, дернулся и, подняв голову, тихо сказал:

- Двадцать седьмого числа пятого месяца, в год, который с разницей три с прошедшим.

В комнате повисла тишина, которая, однако, почти сразу была прервана громким голосом военного:

- Да, Математик! Не много же ты мне отмерил...

Лицо военного в этот момент выражало все, что угодно: сомнение, злость, разочарование.

Полковник смотрел на сидящего на стуле человека, и размышлял о том, что этот человечек, маленький и пугливый человечек, жизнь которого находилась сейчас в полной его власти, осмеливался продолжать свои нелепые, и уже совсем не смешные ему, полковнику, игры.

- Что за чушь ты несешь?!

- Но вы же поняли меня... – словно оправдываясь, начал говорить Математик. - Вы должны были понять меня... Я вижу в Вас... У Вас просто другие образы...

- Пошел вон! - проорал полковник, и, опомнившись, потянулся к внутренней связи.

Подняв трубку, он крикнул дежурному:

- Конвоиров!

Дверь в комнату сразу же отворилась. В комнату вошли два двухметровых парня, одетые в форму. При их виде Математик схватился обеими руками за стул. Понимая, что самолично он не покинет комнату, конвоиры схватили его за руки и, практически оторвав Математика от стула, на котором он сидел, стали тащить его из комнаты. Однако тот, проявив неожиданную для его предшествующего поведения резкость, начал вырываться из рук конвоиров, отчаянно пытаясь прорваться к столу полковника.

- Вы не понимаете! Вы не хотите понимать! То, что будет со мной, уже предопределено. Но вы можете, слышите, вы можете еще что-то изменить для себя! У вас есть небольшой шанс. Вы должны почувствовать! Тогда вы будете знать, что делать. Я говорю правду!

- Вывести! – голос полковника заглушил его слова.

Дверь захлопнулась, и полковник остался один.

Он нервно потушил очередную папиросу, закурил новую, пытаясь успокоиться. Мысли о последних прожитых минутах захлестнули его. Он сам не понимал, и сопротивлялся тому чувству, которое внезапно возникло у него. Это было какое-то странное чувство нереальности происходящего. И, вместе с ним, возникло новое ощущение. Тянущее за нервы ощущение того, что он чего-то не понял, был рядом, но не уловил.

И, словно защита от всего происходящего, внезапно пришла злость.

- Приведут всяких козлов, - выругался полковник. Он нервничал. Окурок сильным движением ладони был размят в пепельнице.

Полковник снова поднял трубку аппарата внутренней связи:

- Петрова ко мне.

В комнату вошел майор и, закрыв за собой дверь, послушно посмотрел на начальника. И сам, словно предугадав разговор, спросил:

- Что с этим делать? – майор указал в сторону двери.

- Ничего. К черту его. Отправь дело в другой отдел. Не враг он, да и не шпион никакой. Так... Ненормальный. Все, ладно. Свободен.

Майор вышел, и полковник вновь остался один.

Он осмотрел комнату. Взглянув на стул, на котором еще недавно сидел его собеседник. Обрывки фраз из этого странного разговора, произошедшего тут, еще эхом отдавались у него в голове.

Полковник вдруг подумал, что как же ему осточертела эта комната, и все те люди, которые, так или иначе, посещали ее. Все это, так давно его окружавшее, по сути своей не имело ничего общего с его миром. А его мир... Он был забыт, смят. От него остались лишь отголоски, изредка всплывавшие в его памяти, чувствах, и мгновенно подавляемые волей.

Полковник с совершенным спокойствием вновь вспомнил слова этого странного человека, которого с чьей-то легкой руки прозвали в управлении Математиком.

Полковник внезапно понял, что Математик говорит правду. Он уже знал, что скоро война, и что жить ему осталось лишь пару лет.

- Посмотрим, - тихо сказал полковник. - Все-таки еще пару лет...

 

* * *

 

Полковник больше никогда не встречался с Математиком. Его дело было передано в другой отдел, где за него с рвением взялся какой-то молодой лейтенант.

Математика по прошествии нескольких месяцев расстреляли. На допросах он так до самого приговора и не изменил своих слов, в которых якобы называл точную дату грядущей войны.

А через полтора года, по жестокой иронии судьбы, полковник сам оказался в этом кабинете, но уже по другую сторону невидимой стены, разделявшей подследственного и следователя. На всех допросах, на которых ему предъявляли какие-то выдуманные обвинения в шпионаже, он только молчал, не произнося ни слова.

И лишь когда полковника, с крещенными за спиной руками, конвой вел в расстрельную, он тихо спросил у сопровождающего:

- Майор... Какое сегодня число?

- Двадцать седьмое мая.

Услышав ответ, полковник внезапно рассмеялся. А потом, словно о чем-то подумав, очень тихо произнес уж совсем нелепые для такого момента слова:

- Пять, четыре, шесть, семь...

 

Апрель 2005

 

 

Дмитрий Зимин

 

Кубики

 

У левой стены

 

Ночью я лежал в постели и в упор рассматривал мелкие трещинки и прилипшие, наверное, под воздействием магнитной силы, пылинки к очередному  видению. Я встал, и, промахнувшись мимо тапочек, пошел вдоль коридора босиком. Около приоткрытой двери, я остановился, и в высокую вертикальную щель толщиной около десяти сантиметров я увидел Жана Пиаже. Да, я узнал его, это был Жан Пиаже. Он стоял  у стола, за которым друг напротив друга сидели двое  детей. Пиаже достал из левого кармана своего белого халата три кубика одинакового  размера, но разных по цвету: красный, желтый, и зеленый, и  положил их в ряд на середине стола. Достав из другого кармана два листочка бумаги и шесть карандашей, тех же трех цветов, предложил детям нарисовать кубики, которые они видят перед собой, а потом нарисовать кубики, так как их видит ребенок напротив. Пока дети рисовали, он заметил меня и кивнул, тем самым, давая знак  подойти к нему.  Дети закончили и вернули листочки. На первом, в верхней части листа, был ряд из трех кривых квадратов – красный, желтый и зеленый, и  ниже, тот же красный, желтый и зеленый. На втором – зеленый, желтый и красный, и зеленый, желтый и красный.

Пиаже протянул их мне, и попросил стать  у левой стены комнаты и на обратной стороне листа описать проходивший опыт, а потом снова описать его, но уже у противоположной стены.

 

У правой стены

 

Ночью я лежал в постели и в упор рассматривал мелкие трещинки и прилипшие, наверное, под воздействием магнитной силы, пылинки к очередному  видению. Я встал, и, промахнувшись мимо тапочек, пошел вдоль коридора босиком. Около приоткрытой двери, я остановился, и в высокую вертикальную щель толщиной около десяти сантиметров я увидел Жана Пиаже. Да, я узнал его, это был Жан Пиаже. Он стоял  у стола, за которым друг напротив друга сидели двое  детей. Пиаже достал из левого кармана своего белого халата три кубика одинакового  размера, но разных по цвету: красный, желтый, и зеленый, и  положил их в ряд на середине стола. Достав из правого кармана два листочка бумаги и шесть карандашей, тех же трех цветов, предложил детям нарисовать кубики, которые они видят перед собой, а потом нарисовать кубики, так как их видит ребенок напротив. Пока дети рисовали, он заметил меня и кивнул, тем самым, давая знак  подойти к нему.  Дети закончили и вернули листочки. На первом были красный, желтый и зеленый вверху, и красный, желтый и зеленый внизу. На втором - зеленый, желтый и красный в верхней части листа, и зеленый, желтый и красный в нижней.

Пиаже протянул их мне, и попросил стать  у левой стены комнаты и на обратной стороне листа описать проходивший опыт, а потом снова описать его, но уже у противоположной стены.

 

 

Кира Геленваген

 

Марина

 

1

 

- Прости, - сказал ты.

Я просто лежала на диване. Я поняла твои слова, но отвечать не хотелось. Я не знала, что произошло, только ты плакал. Что-то связанное со мной. Мне никогда не было дела до того, куда ты уходишь, с кем ты будешь, важно было только, когда ты вернешься. Я всегда ждала. Ты всегда возвращался. Это было главным критерием наших с тобой отношений.

Позавчера ты пришел поздно. Разделся, прошел на кухню. Не поздоровался. Комок нервов. Взял телефон. Набрал цифры…я не стала подслушивать и ушла курить на балкон. Я сидела на полу и думала, думала.

Потом пошел дождь. Он попадал на лицо. Через час вошел ты.

- Я потерял тебя.

Я только обернулась и потом снова уставилась в дождь. Ты тоже закурил. Долго молчал.

- Как дела? – спросила я, не глядя тебе в глаза.

- Встретил женщину. Она тебе не понравится.

Я все понимаю, я понимаю, что я у тебя не первая и не последняя, я даже предполагала, что у тебя кто-то на стороне, но только не это. Как она может мне понравиться?

- Значит она важнее меня, - тихо сказала я.

- Нет, ты самая важная. Ты же знаешь это!

Я оставила его на балконе и ушла спать.

Утром, когда я проснулась, его не было. Вечером следующего дня его не было опять. Он не пришел. Пришел утром, пьяный и пахнул спиртным. Я прошла в ванную и остановилась около зеркала: у меня был ужасный вид. Заплаканные не накрашенные глаза, круги под глазами, на голове, я извиняюсь, воронье гнездо. Я умылась и голая вышла из ванной. Села на стул на кухне. Поставила кофе. Выпила кофе. Ты смотрел на меня впритык, дурацким детским взглядом. Я даже испугалась, что этот взгляд говорит об обиде. Я сделала вопросительный взгляд и ушла к себе. Наспех оделась и ушла гулять. Опять был дождь. Меня стало выводить из равновесия все. Дождь, зонтик, который вырывался из рук, намокший плащ, ты в окне, провожающий меня взглядом. Я нервно курила и думала: «Хорош нахал! Нашел женщину, а я кто?! И что мне теперь делать? И почему я должна что-то делать?»

Вечером ты никуда не ушел. Ты не ушел к друзьям пить пиво. Ты не ушел к сестре. Ты не ушел даже к ней. Забыл? Вернулся?

- Прости, - сказал ты.

Я просто лежала на диване. Я поняла твои слова, но отвечать не хотелось. Я не знала, что произошло, только ты плакал. Что-то связанное со мной.

Я начинала путаться в мыслях: своих, твоих.

- Ты должна переехать к маме.

!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

- Что? К какой маме? Если это из-за «нее», если ты боишься, что я буду вас стеснять, езжайте жить к маме сами! Ты знаешь, ты можешь спать с кем захочешь, но не в одном доме со мной! А я отсюда уходить не намерена! Тут моя одежда, косметика…

- Успокойся…у тебя буйная фантазия.

- Не перебивай меня! Я не хочу переезжать к маме! Я живу с тобой!

Я сидела и меня трясло от гнева.

- Это из-за «нее», да? Ну, скажи…

- Она не при чем, - виновато сказал ты,- меня переводят по работе очень далеко. Ты там не уживешься. Тебе проще остаться. Меньше бумажной волокиты. На тебя надо слишком много документов.

Я отхлебнула молоко и чуть не подавилась.

- Еще лучше! Это не отмазка! Оформляй, эти, свои чертовы документы!

- Мне тоже плохо, - сказал ты.

- Ты едешь с ней?

- Вряд ли. Она не бросит все. Поэтому мне плохо…я люблю вас обеих и вынужден оставить.

Я закурила еще.

- А я? – тихо спросила я и по-детски расплакалась…

- Я люблю тебя. Но другого выбора нет. Ты же не любишь все эти прививки, долгие перелеты, поезда, блох подцепишь.

- Мне плевать, ты никуда не едешь, и закрыли разговор!

Прошла ночь. У меня страшно болела голова. Я хотела даже умереть, чтобы не расставаться с тобой. Ты был моим первым мужчиной, которого я с гордостью могла назвать «хозяином».

Меня бросили.

Бросили. Забыли. Уезжают. Не берут с собой. Ехать к маме, когда знают, что не выношу ее дурацких гупий.

Мы сидели и молчали. Я ревела.

Тут в дверь позвонили. Ты пошел открывать.

- Я сама, - сказала я.

- Ты не одета, я сам открою,- сказал ты.

Я пошла, накинуть халатик.

Пришла «она».

- Познакомьтесь: Марина. Ольга.

Я цинично посмотрела на нее и закуталась в халатик поглубже. Она вежливо поздоровалась, улыбнулась и прошла в зал. Они сидели на диване и были невеселы. О чем-то говорили.

Я стояла в дверном проеме и разглядывала ее. Напрасно он сказал, что она мне не понравится. Она была мила и нестарая. Скорее наоборот. Она была свежая и, видимо, живая, но сейчас по ней было видно, что она не готова к расставанию с ним.

Они долго говорили. Я решила не вмешиваться и ушла на кухню. Голоса стали слышнее, перешли на повышенные.

- Не уходи! Поговорим!- крикнул ты отчаянным голосом.

- А что ты будешь делать с ней? – крикнула она.

Я снова поперхнулась молоком.

????????????????

- Она переедет жить к маме.

- Твоя мама терпеть таких как она не может. У нее рыбки! Ты выставишь ее на улицу?

Я была в диком шоке. Еще ни одна его женщина не думала обо мне, когда начинала встречаться с ним. Я сидела на стуле и ушам не верила.

Мои мысли резко оборвал звук приближающихся из зала шагов. Это были не твои шаги.

Она приблизилась ко мне и сказала:

- Я забираю ее с собой! Езжай куда хочешь!

Тут она подхватила меня на руки и вышла из квартиры.

Я почему-то стала думать не о том. Я думала, что я не накрашена, что я в одном домашнем халатике, что я не взяла сигареты и свои вещи…и куда мы идем…

 

2

 

Вчера ты прислал письмо. Оля читала его вслух, когда мы сидели на кухне. Она гладила меня за ухом и читала, не торопясь, чтобы я успевала слушать.

- Через полгода переедем к нему, - сказала Оля.

Я широко улыбнулась, закрыла глаза и стала фантазировать под нос: «Мы поедем кнему на автобусе, потом поезде, потом на самолете…там, наверное холодно»

- Оля, купи мне пальто.

- Какое пальто? – засмеялась Оля.

- Красное, в мелкую белую клетку, с такими, знаешь, пуговицами…

- Ты невыносима…- сказала Оля, - кошмарная фантазия! Зачем кошке пальто?

- Холодно, - попыталась оправдать Олины траты я.

Она только улыбалась и улыбалась. А я сидела у нее на коленях и знала, что ты выбрал самую лучшую девушку в мире.

У нее большой дом, здесь светло и солнечно, а главное: у нее не живут рыбки.

 

 

 

Светлана ЧУЛКОВА

 

Знамение

 

…Уже провалился в клубе пол, и день и ночь здесь танцуют одни только мыши. Уже истлело переходное – из красного бархата – знамя, а его золотую кисть унесла домой почтальонша–кореянка Зоя, под старость приобретшая пристрастие к фен–Шую.

Уже растаскали по кирпичикам общественную баню, а из прогнившей зерносушилки исчез как-то сам собой огромный, с человеческий рост, электромотор. Словно последние динозавры, еще паслись по полям старые трактора, но колхоз Красного Знамени уже давно изжил свое название.

Для дяди Игоря жизнь остановилась совсем по другой причине, когда, лет двадцать назад, его светловолосая Валя, с белым молочным лицом Валя, с лицом в золотых блёстках веснушек Валя вдруг исчезла из деревни навсегда. Говорят, ее видели в Москве с пузатым старым жидом с козявкой в носу и с золотым перстнем на мизинце, а на мизинце том череп. Другие утверждали, что Валины портреты долго висели аж в самом Париже, реклама называется. Но дядя Игорь никого не слушал. Он построил возле дома грибоварню со стеклянной крышей, грибоварню с трубой, из которой никогда не шел дым. Он назвал бы свою грибоварню «монплезир», если бы знал такое слово. Да, это был русский тадж махал, посвященный его грусти по Вале. От неба, с которого должно было придти знамение, дядю Игоря отделяла только стеклянная крыша…

 

…Ураган налетел под вечер, шуганул коротким шквалом и затих. Деревья нагнулись, но устояли. Старая автомобильная камера, брошенная мальчишками на горке, со свистом пролетела через всю улицу и хлопнулась в низине в маленький пруд, окруженный камышами. От такого удара по воде пошли круги: золотистыми нимбами, со свисающей на них тиной, они поднялись над прудом, вытянулись в столп света, который, надломившись под собственной тяжестью, накренился и... растаял в воздухе.

Полет автомобильной камеры и необыкновенные его последствия наблюдала в окошко своей кладовки баба Граня – она как раз выносила молоко на холод. Увидела и обомлела. Но пуще того: молоко в банке вдруг засветилось, засверкало, словно жидкое золото. А потом — когда столп света исчез — молоко снова стало белым, лишь наверху колыхалась золотистая пенка. Баба Граня выловила ее пальцем: пенка была плотная, словно аккуратно вырезанный кружок парчи. Баба Граня, будучи человеком хозяйственным, повесила пенку сушиться на веревку, возле печки, да еще закрепила ее прищепкой…

 

…Наутро Гусь, давно уж махнувший на свое настоящее имя Владимир Гусев, пришел в лес, чтобы спилить за тыщу рублей огромную сосну для Володьки–молдованина – у того была пилорама. Сам факт спиливания сосны являлся чистым воровством, поэтому у Гуся потели руки. Кроме того, после недельного запоя, он боялся убиться.

Гусь присел в сторонке на траву и закурил. Окинул взглядом сосну: ее пахучие смоляные шишки на разлапистых ветках хранили в себе семя для будущих сосновых поколений. Гусь хоть и рад был пожелать дереву еще много–много лет счастливой сосновой жизни, но тыща была дороже. Гусь вздохнул и решился. Но только он встал и ухватился за бензопилу, как корни, выступавшие из земли, зашевелились, словно щупальца гигантского осьминога. Гусь задрал голову и с ужасом увидел, как по стволу – снизу вверх – пробегают цветные искорки. Дерево мелко–мелко задрожало, словно в ознобе, а потом озарилось неземным сиянием, в радиус которого попал и несчастный Гусь. Вскоре сосна стала терять очертания, приобретая прозрачность. И вот уже Гусь мог видеть сквозь нее остальной лес… Ярко вспыхнув напоследок, сосна исчезла. На ее месте осталась большая яма вывороченной земли...

Бросив бензопилу, Гусь бежал домой, приговаривая: «Пресвятая Богородица!»

 

…Бабу Тоню в деревне не любили за толстую кожу. Эта не станет причитать, случайно забив лопатой котёнка – в тёмном хлеву она приняла его за крысу. И на похоронах баба Тоня никогда не была плакальщицей. И денег в гроб усопшему меньше всех клала. И в окна подглядывала. И задарма скупала барахло у запивших чужих мужей. Поэтому когда в сельпо привозили продукты, ее пропускали без очереди.

Этим летом муж ее дядь Сергей менял венцы и подвешивал дом, а в образовавшуюся под срубом яму повадились соседская несушка. Там, в сухом и пыльном одиночестве, птица откладывала яйца. Один глаз ее блаженно засыпал, затягиваясь тонкой морщинистой пленкой века, а другой шарил вокруг острым как коготь взглядом, словно чуя слежку.

Когда курица уходила, баба Тоня залезала под дом и забирала яйца.

Дядь Сергей увидел это и заругался. А она ему: «шо ты гавкаешь, шо ты гавкаешь». А он ей: «а шо ты кудахчешь». Баба Тоня обиделась (вот же, тонкая душа) и пошла за огороды метать сено.

Она метала яростно, словно обидчице волосы выдирала, в пылу роняя на землю старую засаленную гребенку. Добравшись до полоски просушенного сена, она стала сгребать и его, но уже с меньшей ожесточенностью. Получилась маленькая, с муравейник копёнка. Неожиданно в голове у бабы Тони загудело, перед глазами запрыгали солнечные мошки, и, охнув, она осела на землю. И тут видит: копёнка и не копёнка вовсе – а горка золотых монет! Баба Тоня погрузила руки в сокровище, набрала их целую горсть. Монеты звенели и переливались. Баба Тоня вгляделась: на монетах был отчеканен её, бабы Тонин, профиль! Почувствовав в этом некоторый подвох, женщина замерла. Но всё же это было золото! До единой монетки, она собрала сокровище в подол. Прытко вскинулась, вдруг ощутив в теле былую девическую легкость, и понесла сокровище домой. Потом, неожиданно для себя самой, заплакала, чистыми, драгоценными слезами, каких от нее вовек не видали. Она знала, что теперь будет хорошим человеком – правда, правда. Когда же она пнула ногой калитку и поднялась на крыльцо, то увидела, что несет в подоле и не золото вовсе, а пучок сена. Обманутая в самых лучших чувствах, баба Тоня заорала: «Рятуйте! Воры!!!»

Те, кто слышал, с облегчением перекрестились и подумали: «Слава богу, свершилось. Бабу Тоню обокрали!»

 

…Под вечер Серафима одолевала «лень» — так он называл свою старческую усталость.

Выйдя в сенцы, он сунув ноги в галоши, натянул на голову светлую матерчатую кепку и вышел на улицу. Подошёл к сарайке, открыл дверь и крякнул. Снял кепку и снова ее надел. Но это ничего не изменило. Гвозди продолжали плавать в воздухе, сталкиваясь и тихонько позвякивая, и даже получалась некая незамысловатая мелодия. Звяк–звяк — мелодично выводили гвозди, а дед Серафим, под нос, вполголоса, стал подпевать песню своей молодости: »Ми–лый друг, на­конец-то мы вмес–те. Ты плы–ви, на–ша лод–ка плы–ви. Сер­дцу хо–чет–ся лас–ко–вой песни, и хо–ро–шей, бо–льшой люб­ви. И хо–рошей, боль–шой любви…» Когда песня закончилась, гвозди плавно, один за другим, опустились обратно в жестяную коробку. Серафим боязливо схватил лейку и быстро захлопнул дверь. Стараясь не оглядываться, он зачерпнул воды из мелкого самодельного прудика, но тут тяжелая капля упала ему на нос – одна, потом другая… Старик поднял голову. В чистом безоблачном небе висела одна­–единственная тучка. Она замерла аккурат над его огородиком, затем медленно спланировала вниз, словно внутри сидел ангел дождя и рулил этой тучкой. Кап–кап–­кап... Дождик исправно полил все грядки, и затем тучка так же «управляемо» поднялась в небо и улетела. «Спасибо, матушка!..» – тихо окликнул ее Серафим.

 

…Когда Фаина Борона и Галя Белова намылили себя мочалками и добавили пару, спрыснув на каменья воды из ковшика, воздух заволновался, зашипел, брёвна вспыхнули холодным сиреневым огнём, и банька начала медленно исчезать, вместе со всеми тазами и ковшами, и импортным шампунем, и раскаленными докрасна каменьями и чёрным гудящим баком – со всем–всем, кроме двух испуганных обнаженных женщин, крупных и дебелых как две белые медведицы.

И теперь вся деревня толклась за огородом Фаины Бороны. Все галдели, рассматривая то место, откуда исчезла банька. Никаких следов пожара, ни пепелища, ничего. На том месте, где по всем правилам деревенского реализма должна стоять баня, росла густая сочная трава, крупные ромашки с белесыми лепестками–ресничками да сладковатая пижма. Все растения словно хотели сказать: «Нет, что вы, не было тут никакой бани».

И только дядя Игорь стоял особняком и всё смотрел на небо.

«Да что баня, подумаешь, баня», вдруг, словно очнувшись, сказала Фаина. – «Вон, у человека жена пропала».

«То было знамение», сказала баба Граня и поведала про сноп света над прудом и про парчовую пенку на молоке, которая оказалась у нее тут же в кармане.

«Могёт быть», сказал Гусь, давно уж махнувший на свое настоящее имя Владимир Гусев, и поведал про исчезнувшую сосну.

А Старик Серафим улыбнулся и рассказал про поющие гвозди и рулевую тучку.

«Ну, коли так…» изрекла бабушка Ираида и пошла к своему дому, но скоро вернулась, ведя на привязи козу с золотистой шерстью, и рассказала, как всё было.

«Пресвятая Богородица», заговорили все и стали осенять себя крестным знамением.

А баба Тоня вдруг заплакала. И рассказала про ссоры с мужем, про курицу, про убитого котенка, про исчезнувшую копёнку и про полный подол золотых монет с ее профилем, которые показали ей язык и превратились в сено.

И даже дядя Игорь, который продолжал неотрывно смотреть на небо, тоже улыбнулся вместе со всеми.

И все тоже посмотрели на небо.

Потому что – кто его знает. Может быть вдруг, прямо сейчас, в награду за все их страдания, с неба спустится пресвятая Богородица, а вместе с ней и старая патриархальная сосна, и банька, и сухая копёнка осыплется вдруг золотыми монетами. И переходное из красного бархата знамя, и – самое главное – светловолосая Валя, с белым молочным лицом Валя, с лицом в золотых блёстках веснушек Валя...

 

 

 

Григорий ЛЫКОВ

 

Сентябрь в 1-й городской больнице

 

В эту осень… Да, в эту светлую, прозрачную, теплую осень… Когда неожиданно для себя я оказался на больничной кровати… Мысли о том, что жизнь уже прожита, что всё позади, одолели меня.

Чушь какая-то! Медицинской сестре было под сорок. Живенькая, крашеная хной, с челочкой, с задранным вверх маленьким носиком. Явно свободная. Просто вопиюще свободная и чего-то ждущая, – судя по взглядам, которые расточала в мужских палатах нашего отделения, судя по тому, как охотно откликалась на разговоры моего соседа, дядьки старше и обтрепанней меня, расплывшегося, лысого, с животом-чемоданом, обладателя линялых клетчатых домашних рубах, штопаных носков и неприлично дырявых тапок. Мы все скучали, мы отлежали себе спины и отсидели ноги, мы зачитали до дыр несколько бестолковых книжек, валявшихся в палате, и любая эмоция, любое живое новое впечатление казалось праздником.

Всего-то: в процедурной, после укола, я задержал ее руку в своей. Как бы случайно пальцами провел по ее обнаженному запястью. Черт его знает, как я рассудил тогда. Может, сравнил с собой дядьку и наши с ним шансы в глазах этой сестрички? Тут всё надо делать мгновенно. Главное двусмысленность и смелость. И есть тысяча признаков, по которым мужчина поймет перспективы, стоит посмотреть невинно в глаза, пошутить, улыбнуться. Потом я долго лежал на койке – даже ни о чем не думал, просто удивлялся происшедшему. А вечером, когда соседи поплелись ужинать, пристально разглядывал себя в зеркале над умывальником. Н-да.

Так началось. С недоразумения с медицинской сестрой. Я казался себе в тот вторник свежим и не скрученным болезнью. Это потом сообразил, что возомнил себя кем-то, перепутав обстоятельства своей жизни, передвинув их невольно лет на пять назад. А то и на целый десяток.

Нет, если подумать – не так. Всё поползло с первого дня, образовалось из пустоты, больничного безделья. О чем было размышлять длинными днями и вечерами? Когда глазам не хватает впечатлений, человек ищет их в памяти. Я валялся с книжкой, временами клал ее на живот и пытался вызвать в мыслях какие-нибудь приятные сцены – всё, что мог наскрести в недавнем прошлом.

Я вспомнил прошлогоднюю рыбалку осенью на Иловайхе, – и что в этом году ее не будет, судя по обстоятельствам моего здоровья. Да и Теренчук умер в марте, я забыл. Компания наша развалилась. Вспомнил новенькие автомобильные колеса, стоявшие дома в прихожей, вспомнил про две книжки, присланные из Москвы и дожидавшиеся моего возвращения, – всё это при взгляде отсюда поблекло, растратило прелесть новизны. Мне не станет легче, если колеса окажутся сейчас возле моей кровати, и читать умные сочинения здесь – пусть даже Люсик принесет их мне, – не было охоты. Все-таки обстановка создает человека, она, а не он ее, – что бы ни говорили кислые мудрецы.

А что еще было хорошего? Да множество, рассердился я. Строившаяся дача в Подгорелом, на солнечной поляне в окружении кленов и дубов. Недавний звонок дочери: внук начал ходить. Аромат сладкой дыни, попавшей мне в руки за день до больницы. Вкус коньяка, оставленного недопитым в шкафу. Дерзкие, невероятные обстоятельства ночи у Майских, когда утром, чтоб не будить спавших хозяев, мы с бухгалтершей Инессой выбрались через окно летней кухни в сад. И хохотали, складываясь пополам, от своего помятого полуодетого вида. Той истории минула пара лет, но уж лучше вспомнить ее, чем Люсикины размером с кулачки груди, тянущуюся к рюмке руку и истерики, которые она называла сексом… Легче, легче, говорил я себе. Ты здесь не на вечном хранении, живи легче, выбирай то, что ярче, проще, ближе. Вот так я отдыхал первые дни, преодолевая боль и отвращение к процедурам, занимая воображение былыми радостями, какие только мог вспомнить.

Поначалу и болезнь я принял невсерьез. Ну – скрутило, ну – отпустило. Но то ли после истории с медсестричкой, то ли после слов моего врача я вдруг потерял равновесие. «Милый, вам с вашей штуковиной надо будет остерегаться спиртного!» – Врач поднял на лоб очки и улыбнулся, как заговорщик. Я растерянно спросил: «Сколько, доктор?» «Что – сколько?» «Сколько остерегаться?» «Милый мой. Теперь всю жизнь». Всю жизнь! В тот день в парке после сонного часа ко мне подошел странный человек. Одни кости черепа, одни глаза. Лицо восковое и прозрачное, серое с желтизной. Халат болтался на нем, как на огородном пугале. Я думал, попросит спичек. Но он молчал. Потом сказал, прошамкал губами:

– Тебе жить осталось… сколько? Знаешь?

Я ужаснулся: «Псих!» Тот поглядел водянистыми страшными глазами и поковылял дальше.

Я пришел с прогулки и упал на постель. Отвернулся к стене. В голову лезло, что не заплачена в октябре автостоянка. Что строители разбежались, дача в Подгорелом останется к зиме без крыши. Что дочка никогда не простит моего давнего ухода из дома; холодок этот будет у нее всегда. Что пачка денег, сунутая в белье в комоде, не доживет до моего возвращения. Что Люся, стерва, ни разу не пришла. Что зато вместе с хамоватыми подружками она за месяц превратит квартиру в бедлам. Что надо отобрать у нее ключ. Что вообще канитель эту пора кончать.

Дни стояли теплые, по-настоящему летние. Я лежал в духоте у открытого окна, ловил ртом воздух, думал свои злые мысли, и в этой солянке-болтанке вертелось еще много разного, не смешиваясь с остальным. Средняя мужская жизнь шестьдесят, пятьдесят девять. Мне пятьдесят два, сколько протяну напряжения с такой работой. И так темнеет в глазах день через день по разу, и одышка. Пенсий не предвидится для таких темных деятелей, как я. Что жаловаться? Сам выбирал себе жизнь. И что жаловаться на Люсика, когда ночью лежу бревном, когда аппарат мой катастрофически перестает слушаться, остаются одни желания, чистые-чистые, освобожденные от воли. Прожито. Если вдуматься, и это не новость… Вспомнить ту последнюю дурочку, как ее, Наталью. Поняв, что у меня не выйдет, она засмеялась. Хохотала, а у меня глаза налились кровью, мне хотелось растерзать ее за смех, но кончилось всё позором. Прозвенел звонок, не расслышал. Неужели ничего не будет? Только копание в разноцветных картинках прошлого? Несся галопом по своей дорожке, жил жадно, хватал без разбора то, что шло в руки, – остановился, понял, что устал, что пробежал положенное, – но где всё, где приз?

Что это было, сон? И что такое я, я нынешний, – не сон ли тоже о самом себе?

Что-то сделалось со мной в тот вечер. Воображение, услужливое в первые дни, засбоило. Я приказывал ему, истязал, заставляя преподнести хоть какие-то крохи утешений, хоть какое-то подобие ощущения себя полным человеком. Взнуздывал: вспомни, предъяви! Ведь было, давай! Сначала через подоконник перелетала туфелька, потом другая. Голоногая Инесса, подобрав юбку, взвизгнув, прыгала ко мне в мокрую траву. Вот она в моих руках, мягкая, теплая с ночи, и – что? – ну же? – стегал я, пытаясь пережить былое, но оно делалось ватным, картонным, таяло в темноте, показав мне язык…

А потом приключилась история с медсестрой. Хотел проверить себя, или просто сработал инстинкт? Как сказать. Вышло импульсивно. По старинке…

А потом мне вдруг стало хуже, и заговорщическая улыбка исчезла с губ старика-врача.

«Это ваше курение, милый! И нервы!» – грозил он пальцем, а я от боли видел его как сквозь мутное стекло. Я приходил в себя с трудом. Неделю лежал с капельницей в кровати, а когда смог встать, то ходил по больничному саду так тяжело и медленно, что поневоле вспоминал типа, спросившего, сколько мне осталось. Ковылял в кусты, оглядывался, нет ли врачей поблизости, – и дрожащими руками закуривал сигарету. Потом сидел на цоколе главного корпуса, как на завалинке, пытаясь продышаться, прежде чем вернуться в постель. Курить запретили насмерть, два года назад после такой больничной катавасии с испугу я забросил привычку месяцев на шесть. А сейчас страх не приходил. Было – вот клянусь! – одно любопытство к себе, к своим открытиям.

Притихнув, я сидел и смотрел вокруг. Персонал здесь был в большинстве женщины. И много молодежи. Стайками и парочками, цокая каблуками, стуча дверьми, донося звонкими голосами обрывки смеха, молодость ходила вокруг меня, говорила о работе, об обеде, о свидании с кем-то вечером. Светящие белизной своих халатов в тени, веявшие здоровьем, особой здешней стерильностью, эти девушки головы не повертывали в мою сторону. Мало в их медицинском Ватикане сидело по углам таких замученных серых фигур! Шли, исчезали, унося с собой всю прелестную суету – мимо, мимо. Я провожал их глазами.

Я дошел до странного. Один день я вспоминал обстоятельства своей дипломной защиты. Был это солнечный или хмурый денек, какая была комната, какой на мне был костюм, – бесполезно, я только раздражался больше. Перебрал имена однокурсников – вспомнил семнадцать из сорока человек. Шестерых и в живых-то не было… Немного наскреблось запомнившегося. Зато сами всплыли слова тестя, ушедшего в мир иной и давно, несметное число лет назад сказавшего: «Да каких радостей осталось в жизни? Рюмка, вот. И, пожалуй, всё». Я не поверил. Мол, в такой богатой биографии одних воспоминаний наберется столько, что грех жаловаться на незанятость ума! «Знаешь, не вспоминаю. Не хочу», – ответил он равнодушно.

Н ет, я был скроен не так. Жил, и жизнь окружала меня лицами, голосами, цветами и пятнами, была со мной до тех пор… до вот этой минуты, когда оглянулся и обнаружил: пусто, все ушли, никого нет. Как звали Петровича, соседа по комнате, с которым мы куролесили в восемьдесят шестом на курсах экономистов в Алма-Ате? Олег? Евгений?.. Не помню. А взгляд мамы? Стоило мне зажмуриться, как возникала ее улыбка, смеющиеся глаза, полные искорок, неповторимые, свои… всё забыл, не могу оживить, забыл… При нашей любви я не говорил ей о своем тайном, мы не были близки, отца она мне не заменила собой. Сам постигал мужские премудрости и жестокий мир. Даже не знала, как виртуозно, например, я умею ругаться.

Смутно шевельнулся один откровенный, страшный в общем-то разговор. В двадцать два, раз в жизни, я плакал, уткнувшись в материнские колени. Мама гладила по голове, шептала: «Ты не знаешь девушек. Моя вина. Я не смогла объяснить тебе это. Что поделаешь, она беременна, значит, ты должен жениться. Ты не любишь ее. Но долг есть долг… Ты ребенок. Такой ребенок! Первая женщина на твоем пути, и как это объяснимо, что без любви, но страшно…» Дальше не помнил. Лица жены не помнил четко. Не помнил подробностей этой любви без любви, целого года скандалов, развода, – ни слова, всё выветрилось, пропало – нету.

Что осталось у меня кроме прошлого? Вот то-то. А от прошлого что? Сухие гербарии, развешанные по стенам значки, никому не нужные эмблемки. Тусклые, ничего не говорящие ни глазу, ни слуху.

Неужели всё бывает, только чтобы забываться? Неужели всему такая цена? Неужели прошлое так хрупко? Что останется у меня к концу – ну, вещественного, нетленного? Друзья? Любовь? Дети? Деньги? Х-ха.

Я вдруг понял, как, дойдя до определенного возраста, люди бросаются в религию. Страх! Этот темный страх было не сравнить с боязнью умереть от рака желудка из-за несоблюдения предписаний врачей. Да может, то был еще лучший выход – сгореть, успев зажмуриться, закрыться от бездны, которая разверзалась под ногами?

Старик-врач, я видел, следит за мной. Это не входило в его обязанности: регистрировать настроения больных, но раз есть такой дар… Он был хороший лекарь – чувствовал любое душевное колебание и еще на три метра вглубь. Но я тоже теперь старался маскироваться. В свою очередь наблюдал за ним. Врач был старше, год до пенсии, – и меня занимало, как справляется он с этим ужасом, как несет свою ношу? Странно, он был спокоен. Как-то высветленно спокоен. Что же, думал я, значит, он уже умер? Или все-таки жив? Но – чем, чем жив?

Врач уходил, я принимался за другое занятие. Поднимал ладонь тыльной стороной к лицу, закатывал рубашку, разглядывал плечи. Я давно не рассматривал себя, – когда было? – и теперь убедился, как сдал. На кистях появились коричневые пятна, кожа на мышцах отвисла, похудел я изрядно. Волосы, и без того редкие, не скрывали теперь макушки. Теперь я понимал – и, пожалуй, прощал, – медсестру за брезгливость и ужас, мелькнувшие в ее глазах тогда, в процедурной. Одного я не мог взять в разум: что нашла она в этом типе в линялой рубашке и с чемоданом-животом? Отчего так улыбалась ему?.. Вот поистине не хватило жизни понять, что же это за существо, женщина…

Я даже радовался, что не приходит Люсик. Показаться таким – значило проиграть в беспощадной войне, которую вели мы с ней.

Вообще, с немалым удивлением, при открывшихся новых обстоятельствах я обнаружил в себе запасы стойкости, на которые не рассчитывал поначалу. Или смирения. Или терпения, говоря без патетики, – бог знает, как это надо было называть.

 

Как-то утром я лежал у раскрытого окна. Дядьку-чемодана выписали накануне, перед ним двоих, – и в палате стало просторно. За стеной на лестнице гремели ведрами и перекрикивались санитарки, потом звуки выкатились во двор, помягчели. Я держал в руках затрепанный детектив, читал через слово, отстраненно слыша на улице эту обычную предобеденную колготню. Потом всё стихло.

Я повернулся на бок и прикрыл глаза. В тишине, от окна, вместе с ветерком, повеяло такой чистой и прозрачной волной свежести, такой внезапной осенью посреди теплого, почти летнего дня, что я, вдохнув раз, другой, обомлел в каком-то счастливом восторге узнавания.

Прохладный воздух прошелся по лицу, по губам, и оживил неожиданное: шорох палой листвы, близость ночных холодов, неяркое солнце октября, едва слышный дымок и остывшую землю – так она ощущалась только прикосновением, в детстве. Что-то разворачивалось, как свиток. Взлетела занавеска в комнате, мелькнул тусклый блик на качающейся от сквозняка фортке, дохнуло домашним теплом утюга, клацнули застежки портфеля – дальше, дальше, больше…

Задвигав, зашевелив ноздрями, я оказался в хороводе странных вещей изумительной достоверности. Рисунок тюлевой занавески был так же подлинен, как и жужжание осенней мухи на стекле над горшком с геранью. Парной запах шел от выглаженного рыже-красного треугольника ткани… Нет, вот! Куда более важное, но забытое. Блекло-голубая, выгоревшая от солнца школьная стена, вся в дыхании, в движении по ней – в кружевах-тенях старых высоких тополей.

С колотившейся в груди радостью я раздувал ноздри. Теперь и тогда соединились сами, без просьб, без насилий. Горечь в воздухе, белый дым над кучей листьев, звук дворницкой метлы, – я, как из большого ведра, пил запахи, ощущения и идущие за ними воспоминания. Блеск окон, влажный пол, прохлада в классах, – в чистоте и свежести школы была какая-то угроза моей недавно выросшей полувзрослой вольнице. Но другое тоже было рядом: коричневые платьица-формы, странно смотревшиеся на повзрослевших за лето девчонках. За два урока того осеннего дня перевернулась вселенная. Парни со смешной растительностью на губе садились за один стол с девочками, говорили басом, казались такими серьезными. А рыжий кабан Овечкин, психолог, исследователь, демон, сверлил меня своими маленькими светлыми глазками. Он знал, какой требовалось завести разговор, чтобы я вспыхнул краской до ушей.

Нет, не ведро, – точно темные двери распахнулись, а в них стоял свет, тот свет, согревавший школьную стену во дворе. Стояло давнее, оно было большим и нежным. Овечкин врал, врал нагло, – и я, теперешний-тогдашний, всё видел. «Ты брешешь!» – крикнул я, красный. «Почему?» – скривился Овечкин. – «Проверь! Большая родинка под соском. И на животе шрам. От аппендицита». Он повернулся ко всем и заржал: «А еще! У нее задница в прыщиках. Белая-белая, вся в прыщиках! Гы, гы, гы, честное слово!» Овечкин был тертый тип. По крайней мере, норовил таким себя выставить. Он говорил, что познал всех школьных Магдалин из выпускных классов, их было немало, – но этой мучительной, длившейся год истории ему не стоило трогать.

Движение, рывок друг к другу! Не без огня дым были эти разговоры. Их много вилось в воздухе в тот год. Увидать ее бедра, походку, разворот плеч, не девчоночью зрелую красоту ног, – и понять: да. Всё в ней смеялось издалека, с высот ее взрослости, над форменным платьем с плечиками, над короткой юбкой школьницы. Тогдашний, я осязал мучительно: она стала женщиной. И что? Стань она дьяволом, – я продолжал бы краснеть от одного ее движения головой, от прищура глаз, смеха, веснушек… На переменах я выделял из круговерти мелькание ее колен под платьем, мельтешение туфелек по ступенькам, – стоял как вкопанный и глядел. Шептались девчонки, молчали деликатно парни. Порой удивленно смотрела на меня она. Так длилось долго, и длилось бы еще дольше, – но скот Овечкин разломал грубыми ручищами это равновесие. В мужском кружке, с первых минут, он начал хвастать подробностями своей победы над ней и наслаждался моим горящим лицом.

Пусть кто угодно, – я простил бы ее за любого, – но не этот рыжий, недобрый! Прозрение было как взрыв: завидовал, всегда завидовал! С тех пор, когда я носил шелковый пионерский галстук, а он сатиновый, морковного цвета, мятый. С доставшихся мне после смерти отца часов, – но теперь на его руке были свои, еще лучше, с фосфорными стрелками, светившимися ночью. Завидовал победе на олимпиаде по шахматам, завидовал, как я спокойно относился к хорошим и плохим оценкам, – и ждал случая. И ухмылялся теперь. Он выбрал жестокий, хитрый путь, всплыл на волне пересудов и кривотолков, – я не верил ему ни секунды, и всё же…

Рывок навстречу, мой и овечкинский, – но чужие руки удержали нас. «Идет! Идет!» – Класс усаживался по местам, урок истории вел директор. Сраженные происшедшим, они шептали: «Ты псих! Сказать ему такое!» Бешенство плясало в его зрачках, в налившихся тяжестью скулах, – я крикнул ему невероятное, унизительное. Он врет, криво улыбнулся я, – никогда у него не получалось с женщинами! Никогда! Теперешний, я перевел бы эти слова так: я утверждал, что у первого в классе силача сморщенная, детская, крохотная мошонка и вот такой… да! – я поднял и показал мизинец. Ни разу не видал его причиндалов, вот не интересовало совсем! Я крикнул бы что угодно, чтоб прекратить издевательство над несчастной своей любовью. Но оскорбление вышло чудовищным.

Класс замер. Мы кинулись один на другого, нас держали. Таращились на дверь, смотрели на нас. Мы с ним не могли оторвать глаз, налитых злобой.

– Тебе жить осталось, – сказал сквозь зубы Овечкин и поглядел на часы. – Сорок семь минут ровно! Поживи пока, гад, сволочь…

Он имел в виду урок и две минуты на расправу.

И вот тогда всё чудо осеннего дня, вся горечь кончавшейся жизни хлынули на меня потоком. Там, на дворе, под стеной, испятнанной тополиной тенью. Жизнь утекала сквозь пальцы. Выбора не было. Была мука длиной в урок истории, пока со своего места он сверлил меня обещающим взглядом. И две минуты безразличия. Потому что иметь дело с овечкинскими кулаками было не боксом – смертоубийством.

В те незапамятные времена имелись твердые правила выяснения отношений. Золотые правила: до крови и только по физиономии, – кто бил противника в грудь или в живот, выбывал из джентльменов. А может, подумал теперешний-тогдашний я, вдыхая этот пряный, напоенный холодком воздух, – может, мы выросли такими смышлеными дядьками, потому что в детстве нещадно лупили по голове друг друга? Я медленно снимал пиджак, меня тряс озноб. Стена была теплой на ощупь, мокрой ладонью я провел по ней, пока Овечкин расстегивал ремешок часов – он отдал их кому-то, не глядя. И всё закружилось, как в лихой карусели. Их становилось больше, точно сбежалась половина школы, – лица с расширенными ужасом зрачками, глядевшими, как, наверно, когда-то глядели на Голгофу… Я плохо видел их заплывшим глазом. Я дрался, отчаянно ругаясь, чуть не визжа, размазывая кровь и слезы. Зрители двигались, качались, появлялись откуда-то сверху, снизу, сбоку, – но вот внезапное ощущение под рукой земли, холодной, ободравшей ладонь и локоть до крови, запечатлелось отчетливо.

А потом была тишина, вечер и тусклый слиток солнца, застрявший в ветвях тополей. Перешедший грань жизни, оказавшийся в непонятной реальности – не то убитый Овечкиным, не то живой каким-то иным существованием, – я сидел на заднем крыльце, тянул в себя носом воздух, стараясь остановить кровь. Смертоубийство прервалось истошными криками, обещанием завуча, милиции, и зрители брызнули кто куда. Напоследок Овечкин попробовал зазвездить мне в скулу. Промазал, с досады со всех сил дал кулаком по ребрам – и побежал, виляя задом, вертя и встряхивая кистью руки, а я сел на выстывавшие ступени.

Тепло солнца, прошедшее сквозь сито листвы, лежало на ресницах. Я не слышал шагов, просто почувствовал чье-то присутствие. Разлепил веки, ожидая увидеть милиционера, директора, черта. И уперся зачумленным зрачком в коленки, в подол школьного фартука. В платье с расстегнутым на одну пуговицу воротником, в шею с ямочкой, в которой дышало, пульсировало что-то живое.

Я хлюпнул носом, мазнул рукой, кровь потекла сильней.

«Дай-ка! Подожди», – приказала она. Что-то теплое прижалось к бедру, заставило подвинуться. Пальцы подняли мой подбородок. Я ощутил ткань платка, осторожно коснувшегося ноздрей и губ.

Всё стало так достоверно, что, теперешний, я приоткрыл рот и завозил головой по больничной подушке. Я видел. Я даже видел – по ее глазам, как по зеркалам, – выражение своих глаз, следивших за ней. Щенячья наглость в них мешалась с робостью и любопытством, и оба мы, пораженные, сбитые с толку, молчали.

Сорок семь минут кончились. Жизнь истекла, за ее порогом стояло блаженство – блаженство, ничего иного. Мы бормотали каждый что-то бессмысленное. «Дурачок, дурачок, какой ты дурачок», – твердила она, смеясь и плача. «Дурачок, дурак», – пачкая кровью комок ткани, а я разбитым ртом силился выдавить мучивший вопрос: «Ефть у фебя… ефть фдефь… р-родинка?» Всё собралось вместе. Шум и безумие мира достигли предела, взметнулись, умолкли в ветвях вместе с осенними воронами, тихо полетевшими к стылому солнцу на запад.

В этом блаженстве не было ни горечи, ни боли разбитых губ, – только тишина и свет. Из него я, теперешний-тогдашний, наблюдал, как медсестра, глядя исподлобья, извивистым движением вынимает запястье из моих пальцев. Инесса встала в окне, смеясь, собираясь спрыгнуть мне в руки. В белом сарафане среди деревьев сада она казалась сотканной из света. Всё так же грустно улыбаясь, глядела мама, повторяя: «Ах, сын, секрет прост. Ты боишься женщин. Ты у меня рос тихий, робкий. Ты поздно узнал их…» Она не ведала, что я давно был не мальчик. Что та, первая, волшебно возникла в моей жизни в шестьдесят девятом забытом школьном году – тайна нескольких вечеров в октябре, в ноябре, о которых я не сказал бы слова даже под пыткой.

Что-то, прямо перед моим лицом, заслонило солнце в тополях. Льняные волосы упали со лба, закрыли веснушки. Я чувствовал теплое дыхание возле своей щеки. Ближе, ближе. И, боже мой: живая мягкая плоть незнакомых губ касалась – уже прикоснулась – к уголку моего рта…

 

2003

 

 

 

Ирина Чинская

 

Звезда

(Один день и вся жизнь Миши Степанова, которому никогда уже не исполнится пять лет)

 

Мама разбудила Мишу и велела поторапливаться, потому что у нее куча дел. Эту кучу, Миша знает из-за нее дома стало мало места, особенно для него: на кухне, в маминой комнате, везде, навалено чего-то, чего нельзя трогать: книжки, огромные бумажки, тетради. Вот уж точно «куча»!

Миша уже совсем большой мальчик! Четыре года и скоро будет еще и половинка. У него есть мама, красивая и очень строгая. Она работает в Университете, студенткой. Эта работа не такая, как у других мам. Никогда заранее не угадаешь, во сколько она кончится. Иногда мама забирает Мишу из садика как всех, но чаще он остается последним. Это не потому, что мама канителится, а просто работа такая разная.

 

Тапочки

 

Когда Миша был маленьким, он никак не мог научиться одеваться, и тапочки были самой большой проблемой. Никак не узнать, какая на какую ногу. Мама сердилась и говорила, что Миша большой и «пора бы уже ему», и «это же так просто», и «сколько можно…». Каждый раз по-разному говорила, только всегда сердито, но потом мама подарила Мише двух собачек тапочных. Они были одинаковые, но мама сказала, что одна – правая, а другая левая, и как Миша ни старался, он не видел разницу, обе – пушистые, у обеих настоящие глаза и нос. Но мама открыла Мише секрет – когда собачки ссорятся, они смотрят в разные стороны – и жмут, а когда надеты на правильные ноги – смотрят друг на друга! Мирить собачек Миша научился сразу. Теперь Миша одевается быстро-пребыстро!

Кроме мамы у Миши совсем никого нет. Ну так что бы дома жил – нет. Есть, конечно, бабушка, но она очень далеко, до нее на трамвае нужно ехать. Только с ней, как и с мамой, нельзя поиграть. Они обе учат Мишу разным буквам, и Миша уже умеет написать «МNША СТЕПАНОВ», а просто поиграть – не умеют или заняты.

 

Братик

 

Миша часто думал, хорошо бы у него был братик, Миша показал бы ему свои игрушки и дал бы поиграть Трансформера. Только у Миши не может быть братика, потому что у него нет папы, так сказала Катя. У нее есть Шура, она сказала, что если бы у них не было папы, Шура бы не смог вылезти у мамы из живота. Миша подумал, это страшно всю жизнь сидеть в животе и ничего не видеть! В животе же нет окошек! Миша решил не хотеть братика, хоть это и грустно.

Но однажды мама прочитала Мише сказку про мальчика-звезду, оказывается братик может упасть с неба! Нужно просто найти звезду и принести домой! Это вполне Мише по силам! Конечно, бабушка и мама не только учат Мишу буквам, но еще и числам и еще читают ему книжки. Книжки у них очень разные. У бабушки книжки старинные, они старше Миши! В них всегда много картинок, их можно долго рассматривать. Когда бабушка приезжает в гости к Мише то всегда говорит, что Мамины книжки для Миши ранЫ. А мама говорит, что мифы – те же сказки, а сказки Уайльда ни чем не хуже, чем Андерсена. Миша не знает, что такое Андерсена. В маминых книжках картинок мало иногда их совсем нет, но книжки все равно интересные! Больше всего Мише нравятся про Муми-тролля. Тролли эти совсем как настоящие. Мама недавно купила еще одну книжку про совсем нового Муми-тролля. В бабушкиных книжках тоже рассказывается, как делают братиков, но там все очень сложно, и делают их обычно бабушка с дедушкой. Да и получается у них всегда как-то странно: то колобок из теста – что за братик из теста, просто игрушка, а то из снега лепят, ну это уж совсем глупо! Сейчас же лето!

Сейчас лето, и Мише некогда думать о всяких глупостях, потому что садик больше не работает, и мама решила отправить Мишу к бабушке. Ненадолго. Мише нужно одеваться!

«Недолго» слово такое загадочное, каждый раз разное. Когда мама разрешает Мише «недолго» поиграть или посмотреть телевизор – оно коротенькое-прикоротенькое, а когда мама уходит куда-нибудь, то «недолго» – длинное-предлинное.

«Какое оно ненадолго теперь будет?»

Мама повторяла:

– Недолго, значит недолго, скоро я тебя заберу, защищу диплом и заберу, ты же сам видишь, мне сейчас даже обед сварить некогда!

«Как это мама защитит диплом? – думал Миша. – Мама не может защитить диплом! «Защитить» – это мужское слово, защищают принцесс, даже целые королевства, но этого никогда не делают мамы, это делают герои, или принцы, ну или добрымолодцы». Так было во всех книжках. Наверное, мама перепутала, или Мише послышалось, может, мама сказала: «Защищусь от диплома!». Конечно! Она за Мишу боится, что диплом его съест, вот и отправляет к бабушке! Но почему она так нервничает, если у них теперь есть дядя Коля?

– А дядя Коля?

– Что дядя Коля?

– Пусть бы он тебя от диплома защитил?

– От диплома не защищают, а наоборот, тьфу, не путай меня. И вообще, дядя Коля здесь совсем ни при чем, не говори глупостей, иди, чисти зубы, и будем завтракать.

Так Миша и не понял про диплом ничего: то ли он страшный – и от него надо маму защищать, то ли он сам боится.

 

Дядя Коля

 

Дядя Коля недавно завелся у Миши. Когда мама первый раз привела дядю Колю, он не понравился Мише совсем. От него пахло чем-то незнакомым, и он громко смеялся, и мама тоже громко смеялась и говорила необычно, а потом зачем-то велела Мише читать стихи, которые они учили к празднику. Это было не правильно! Во-первых, с чего вдруг Миша будет читать стихи для Деда Мороза незнакомому дядьке, а во вторых, Миша те стихи уже совсем забыл, кажется. А мама почему-то сказала, что Миша стесняется и расскажет потом, после ужина. Это было странно, мама никогда не отступалась так быстро. И тут Мишу осенила догадка: а вдруг это его папа?! Только мама не хочет это говорить. Миша стал рассматривать дядю Колю внимательнее. Ну, мог бы быть и получше, повыше и с бородой бы…

В ванной Миша обнаружил дядю Колю – он там баловался! Намылил подбородок так, что получилась борода белая-белая, и смотрел на себя в зеркало. Наверное, дядя Коля мечтает о бороде, но у него не получается. Он делает себе ненастоящую, из мыла, и смотрит, как это было бы здорово. Насмотревшись на себя бородатого, дядя Коля стал смывать бороду, но не так, как все смывают мыло, а оскребал его специальной лопаточкой. Странный какой. Миша вот с мылом не балуется, Миша знает, что мыло – не игрушка, хотя из него и получаются такие пузыри и пена пузырчатая. Да, похоже, такой дядя не спасет маму от диплома, придется ей самой.

Увидев Мишу, дядя Коля сказал: «Уже проснулся?»

Миша кивнул и потянулся за щеткой.

В стакане стояла новая зубная щетка, их всегда было две: Мишин – дракончик и синяя – мамина, теперь там была еще одна, как у мамы, только зеленая, наверное, дяди Колина. Если щетка живет здесь, значит, и он тут будет жить, похоже, он действительно Мишин папа. Что ж ничего не поделаешь. В конце концов, родителей не выбирают, интересно только, где он до этого был. А вдруг мама его наказала, а теперь простила. Миша решил ничего пока не спрашивать у мамы, а то она рассердится и прогонит дядю Колю опять. Нет, лучше пусть будет, а то у всех папы есть, а у Миши и Тани – нет. Таня, правда, говорит, что ее папа секретный и работает в секрете, поэтому его и нет. А может, и дядя Коля этот тоже был в секрете?

– Ты чего такой смурной? К бабушке ехать не хочешь?

 

Бабушка

 

Это сложный вопрос. Миша решил ничего не отвечать дяде Коле. Миша любит бабушку, особенно у нее дома. Бабушка – разная. У себя дома она не говорит Мише у-тю-тю и не ссорится с мамой из-за него.

Когда бабушка приезжает в гости, она говорит маме:

– Ребенку нужны витамины, ты его фруктами кормишь?

Мама говорит:

– Конечно, кормлю!

– Да ладно, – говорит бабушка,– наверняка кроме яблок Мишенька ничего в своей жизни не видел! Ты ему даешь землянику, а вишни?

А мама говорит:

– Мама, ты же прекрасно знаешь, что даю, но сейчас у меня нет денег.

А бабушка:

– Когда рожала без мужа, ты об этом не думала!

А мама говорит:

– Михаил, марш в свою комнату! – это значит, что они ссорятся.

А иногда они ссорятся так:

Бабушка говорит:

– Мне совершенно не нравится этот тип, с которым ты связалась!

Это самая короткая ссора, мама сразу же говорит: «Марш в свою комнату!» Бывают ссоры про воспитание Миши, ну и про книжки, конечно.

Мише не нравится, что мама всю дорогу нервничает, когда они едут к бабушке. А еще Мише не нравится, что там нет его комнаты, и кровать там ему тоже не нравится – под нее нельзя залезть. А мама сразу же уезжает, привезет Мишу и уезжает обратно домой. Это потому, что у бабушки живет кошка Шушуша, а иногда еще и Кошкины котята. Шушуша мягкая, бегает за веревочкой и урчит, если ее погладить за ухом. У Миши, в маминой комнате, живут рыбки, но с ними нельзя поиграть, на них можно только смотреть, а трогать – нет. Мама говорит, что рыбки – это единственная живность, которая не линяет, кроме змей, но гадов в ее жизни хватает и без ползучих пресмыкающихся…

 

Змея

 

Однажды по телевизору показывали змею. Показывали, как змея съела мышку. У мышки были круглые черные глазки, и она очень забавно мыла мордочку, когда змея на нее напала. Она так быстро прыгнула, что Миша даже не успел заметить! А половина мышки уже исчезла, потом змея несколько раз открывала рот, Миша ждал, что мышка убежит, но мышки, наоборот, становилось все меньше и меньше, пока не остался один хвостик. Миша заплакал, мама его утешала. Потом, засыпая, Миша долго-долго думал о змеях, думал, вдруг мама заведет змею, и она съест Мишу, когда он будет мыться… Ему снова стало страшно, и он заплакал, но мама уже ушла на кухню и не слышала. Тогда Миша стал думать, как бы так сделать, чтобы гадов в маминой жизни не стало меньше, чтобы ей никогда не захотелось завести змею. Но Миша не знал, какие они, мамины гады, и где они живут.

А вдруг дядя Коля и есть гад? Хотя он на змею не похож. Но у взрослых ничего не понятно.

– А вы у нас будете жить?

– А можно?

Этого Миша не ожидал. Вот это да. Интересно если сейчас он скажет «нет» дядя Коля оденется и уйдет? Миша задумался. Если это папа – то жалко, а если мамин гад – то она заведет змею. Нет, лучше не рисковать!

– Живите!

– Вот и хорошо! – дядя Коля положил свою лопаточку в коробочку, вытер полотенцем подбородок, чтобы мама ничего не заметила, и сказал:

– Давай быстренько мойся, и пойдем вместе завтракать.

Завтрак Миша не любит, хуже завтрака только обед, ну или ужин. Еда это самое скучное дело в жизни! В садике бывает еще и полдник, его Миша тоже не любит. Но летом Миша не ходит в садик. Это, конечно, хорошо, но есть все равно приходится.

Обычно утром мама варит Мише кашу, а сама только пьет кофе и читает книжку. Сегодня какое-то ненормальное утро, во-первых, дядя Коля остался завтракать. Он работает инженером и уходит очень быстро и рано. Ему некогда завтракать. Миша уже решил, что, когда вырастет, тоже будет инженером! Тогда по утрам не нужно будет есть! Миша не знает, едят ли инженеры днем, да и что такое инженер Миша пока тоже не знает. А в выходные дядя Коля ходит на халтуру – она подворачивается, как нога у мамы, и тогда дядя Коля на нее идет, и тоже рано-рано. Халтура всегда в выходные подворачивается, когда даже садик закрыт. Наверное, дядя Коля ее лечит, значит, инженер – это халтурный доктор.

А еще вместо каши мама дала Мише творог. Сколько всего невкусного придумали взрослые! Есть же варенье, конфеты, зачем же все остальное?

Миша ел, а мама с дядей Колей разговаривали, разговаривали и разговаривали. Взрослые вообще много разговаривают, особенно бабушки. Но говорят они о скучном: о еде и других взрослых, или о Самтоте. Слушать их неинтересно. О Самтоте вообще часто кричат, и разговоры о нем кончаются ссорой. Когда бабушка с мамой или с дядей Колей вспоминают о нем, так сразу и отправляют Мишу в комнату, а это значит – ссорятся. Странный этот Самтоты: обычно всех интересует, что он сделал. Как только раздается: «А Самтоты что сделал?», Миша понимает, что сейчас его прогонят. Часто Самтоту ругают за то, что он палец о палец не ударил, тогда Миша на всякий случай стукает пальцы, чтобы его не прогнали, но это не помогает. Обычно выясняется, что «Самтоты ничегошеньки и не сделал!», за что ж на него сердиться-то?

Но мама с дядей Колей разговаривали о Мише, и Миша слушал, ведь его могут спросить, если чего-то не будут понимать! Мама говорила, что бабушка придет домой только после пяти часов, а значит выехать к ней нужно после четырех. У взрослых много разных часов в разговорах, они их считают. Миша пока умеет считать до трех, ну иногда до четырех, но его, к счастью, мама не попросила сосчитать ничего. Она попросила дядю Колю отвести Мишу в песочницу, чтобы он там поиграл до трех. Дядя Коля сказал, что он не сможет так долго сидеть в песочнице. Мише стало смешно! Как это дядя Коля поместится в песочницу! Она же для детей! А мама сказала, что сидеть и не нужно, что там всегда гуляет Катина бабушка с какими-то внуками. Нужно ей сказать, что вот, еще Миша пришел, и все, можно идти по делам. А мама будет чертить и посматривать в окошко. Из маминой комнаты действительно видна песочница, но смотреть совсем неинтересно – не видно кто что строит! Мише стало даже жалко маму! Ей будет скучно! А мама сказала, что если Катина бабушка не будет гулять, тогда пусть дядя Коля приводит Мишу обратно, как только его время кончится.

Катина бабушка гуляла не с внуками, а с Катей и ее братиком Шурой. Дядя Коля не стал пробовать залезть в песочницу, а сразу же и ушел.

 

Девочка

 

Катя с Шурой кормили куклу. А совсем незнакомый мальчик строил замок. Катя никогда не строит замки, она девочка, девочки не любят замки, а Шура еще совсем маленький, он только ломал Катины куличи, когда кукла их съедала. А Новый мальчик совсем не умел строить, хотя у него были всякие штуки, каких Миша еще не видел. У него был флаг и настоящие рыцари для охраны. Но замок у него не получался – стены осыпались, флаг кренился – не держался на башне. Кто так строит! Миша большой и замки умеет делать давным-давно. Настоящий замок получается только из мокрого песка. Больше всего такого песку на заливе, но и в песочнице он есть, просто спрятан под сухим. Поэтому строительство нужно начинать с рытья рва, он потом защитит от нападения врагов.

Миша занялся фортификацией вплотную. Устроился так, что бы бестолковый мальчишка видел, и начал копать.

Ничего не выходило, как Миша ни старался – мокрый песок не появлялся, а сухой сыпался обратно в котлован и мешал.

И вдруг Миша, заметил девочку, заметил, как она подошла к песочнице и остановилась нерешительно. Миша повернулся к ней, повернулся так быстро, что не удержался на ногах и сел на попу. Сидя он видел девочку хорошо. Она была как ненастоящая, как на картинке из бабушкиной книжки, или русалочка, из тех, что живут в мультике. Миша смотрел и не понимал, почему он смотрит на девочку, что в ней такого? Она была такая белая и тонкая, и волосы у нее были белые, а в них красный бантик. А еще на ней были белые носочки и трусики, и красное платье. Но было еще что-то. Миша не видел, но у нее есть что-то, чего нет у остальных девочек. Может, спрятано сзади?

Пока Миша пытался разгадать, что прячет девочка в красном платье, Катя встала и очень громко сказала: «Уходи отсюда!». У Кати было сердитое лицо, девочка ей не понравилась. Миша оглянулся, он никогда не видел Катю такой, даже Шура отполз в сторонку. Девочка, не знала, что делать.

– Фу, какая жадная девочка! Песку тебе жалко, что ли? – Это на выручку незнакомке пришла ее бабушка. – Играйте дружно, здесь места всем хватит! – и погрозила Кате. – Вот какой хороший мальчик, – это она почему-то повернулась к Мише, – Играй с ним, Настенька!

Миша ничего не понимал. Миша – хороший мальчик, но почему Катя – жадная? Миша знает, как выглядит жадина, у бабушки в книжке есть стихи про него, с картинкой. Это такой толстый мальчишка, с карманами набитыми всякой всячиной, совсем на Катю не похожий. И как это взрослые угадывают? Странно. Миша сидел и не понимал, не понимал и смотрел, как бабушка переводит Настеньку через бортик песочницы.

Настенька села рядом с Мишей и спросила:

– А это у тебя что?

– Трансформер. Стритвейз!

– А что он может?

– Он трансформируется в машину! – сказа Миша и показал.

– И все? – Настенька была разочарована. Миша не знал, что еще показать, и на всякий случай, трансформировал Стритвейза обратно. Не помогло.

– Это скучный Трансформер. А что ты делаешь?

Миша ответил, что замок. Настенька заглянула в Мишину яму и с сомнением сказала:

– Не похоже!

Тогда Миша открыл ей тайну мокрого песка. А Настенька сказала:

– Нет тут никакого мокрого песка. – И повернулась к незнакомому мальчишке. – А кто у тебя в замке живет?

И ничего-то у нее нет сзади, подумал Миша и стал катать Стритвейза по дороге. Почему-то ему захотелось, что бы незнакомого мальчика увели поскорей, и вдруг так и случилось! Только Настенькина бабушка тоже засобиралась, а Катина бабушка спросила Мишу, где его мама? И сразу же пришла мама.

Миша спросил ее: – А что уже трех часов?

– Не часов, а часа! – сказала мама, а потом сказала: – Нет еще рано, но сейчас гроза начнется, смотри, как потемнело. Собирай скорее игрушки!

 

Гроза

 

Что такое гроза, Миша не знал, и еще был не достроен замок, но мама сама подняла машинки и инструменты, она никогда раньше так не делала, это непедагогично. Миша удивился и даже не расстроился из-за того, что мама разрушила часть стены.

Тут Мишу что-то стукнуло и еще что-то упало в песок. И еще в песок. И опять на Мишу. Что-то маленькое и тяжелое. Миша решил, что сверху чем-то кидают, поднял голову, и вдруг свет прорезал небо, очень-очень яркой полосой. Миша зажмурился. Там что-то сломалось, или кто-то балуется. Мама схватила Мишу за руку и быстро побежала к парадной, Миша едва за ней поспевал. И тут раздался ужасный грохот – кто-то на огромной машине проехал по небу. Миша понял сразу, у Бога сломалась машина! Большущая машина. Мише стало страшно, вдруг Бог на этой машине сейчас упадет сверху прямо на них с мамой!

Пошел дождь, и Миша весь промок. Хорошо, что Мишин дом стоит прямо рядом с песочницей, они с мамой успели спрятаться, и на них никто не упал.

 

Про Бога Миша давно знает. Несколько раз они с мамой ходили к нему домой. Его, правда, не было. Мама сказала, что Бог, он на небе. «А,– подумал Миша, значит, он на небе работает, а здесь просто живет». На стенах висели портреты Бога и еще горели свечки. У него, наверное, с электричеством проблемы. Когда у Миши дома были проблемы с электричеством и выключили свет, мама тоже зажгла свечку. Миша остался в тот вечер без «Спокойной ночи», почему-то телевизор без свету не работал, мама тогда долго-долго читала про Муми-тролля прямо под свечкой, а потом вдруг проблемы кончились, и свет сам зажегся, но тогда было уже поздно и все равно пришлось его гасить, чтобы спать.

Миша спросил маму:

– А что там горит на небе?

– Это гроза. Гром и молнии! Давай снимай рубашку и шортики!

И как это мама заранее знала, что будет! И остальные родители знали! Хотя, может быть, им Мишина мама сказала.

Из дома было все видно и слышно, только не мокро. Но все равно страшно. А Миша думал: «Эх, вот был бы у меня братик, мы бы с ним вместе залезли бы под кровать и не боялись бы там вдвоем!».

Но пока Миша одевал другую рубашку, гроза кончилась. А когда мама позвала его обедать, совсем уже светило солнышко и снова было светло. С обедом Мише повезло! Мама сварила его любимый суп «из пакетика». В нем плавают таки круглые, как звездочки макаронинки. Миша их ловит по одной, а они уворачиваются от ложки и убегают. Мама тоже ела суп, но она съела его быстро и ушла к себе в комнату собираться. И скоро пора было уже ехать.

 

Мама с Мишей шли к трамвайной остановке, мама крепко держала Мишу за руку, и руке было жарко. И Мише было жарко и хотелось мороженого. Оно холодное и сладкое. Его продает тетенька около трамвайной остановки. Еще у нее есть сок замороженный, он тоже холодный, холоднее, чем мороженое, и разноцветней. К соку можно даже прилипнуть языком, но у Миши он почему-то сразу тает, не держится в бумажке и течет по рукам, они становятся липкие. Мороженое лучше. Только сейчас маму просить ни о чем нельзя, ведь даже мороженое обязательно накапает на рубашку, и мама будет сердиться на Мишу. Мама всегда сердится, когда Миша пачкается, а у мамы и так плохое настроение, оно портится, когда они куда-нибудь едут, особенно если к бабушке. А сейчас-то они едут к бабушке.

Когда на маму наступает плохое настроение, она говорит строго и хмурится. Может топнуть ногой и сказать, что сил у нее больше нет, и если бабушке приспичило увидеть внука, то она может и сама приехать. Так уже было. Впрочем, сегодня не бабушке приспичило, но мама все равно сердита. Это у нее аллергия, наверное.

 

Аллергия

 

Аллергия – это тоже плохое настроение, только мама сердится не на Мишу, а на тополиный пух. Когда Миша станет большой, он пойдет на край города, найдет место, где живет Тополин и победит его! Миша хорошо знает, какой он, Тополин, огромный и лохматый, ведь его пух летает по всему городу и даже в окошки залетает! Мама читала Мише сказку про великана, который пугал маленьких мальчиков, у него был сад, но он не давал детям яблок. В той сказке не говорилось, линял он летом или нет, но Миша догадался, что это и есть Тополин. Сидит где-то на даче, линяет и никого к себе не пускает. Миша очень смелый! Миша его, конечно, победит! Только пока мама его одного не отпустит на битву, а как только отпустит, так сразу же и уйдет от нее аллергия!

Солнце светило ярко-ярко, на него Миша даже и не смотрел, он знал, что от солнца в глазах то светло, то темно и совсем ничего не видно, а на небе ничего нет кроме солнца, даже облаков нет. На ларек в остановке смотреть неинтересно – обязательно чего-нибудь захочется, а если попросить маму, она начнет долго говорить про деньги, что их нет, и чтоб Миша не разменивался на такие мелочи, а лучше придумал бы себе какой-нибудь подарок на день рождения или Новый год. А это все когда еще наступит!

 

Дед Мороз

 

Новый год был давным-давно, но Миша его помнит. В садике была елка, и пришел Дед Мороз и все читали ему стихи, и Миша читал. Дед Мороз подарил всем подарки. Но это был такой общий Дед Мороз, всем досталось одно и то же: конфеты, вкусные и помногу. Только это не то, о чем его просил Миша. Правда потом, прямо к Мише домой пришел еще один Дед Мороз, уже не общий, а Мишин, и принес подарок только ему, даже маме ничего не подарил. Может это потому, что Миша читал стих, а мама таких стихов не знает? К Мишиному удивлению он подарил Черепашку Ниндзю. Миша не знал, что и думать! Он действительно просил Ниндзю, но он же хотел Микельанжело! А это был Донателло! Как же Дед Мороз мог перепутать? И потом, он был какой-то ненастоящий… не такой, как у Сережи и Славы. У них черепашки мягкие, гнутся по-всякому, и даже можно снять защитные щитки! А этот жесткий. Играть, конечно, с ним Миша поиграл, но надеяться на Деда Мороза перестал, лучше просить бабушку.

Миша стал смотреть на машины, их было много, разноцветных. И вдруг одна пустила Мише в глаза солнечного зайчика. Миша отвернулся и закрыл лицо руками. Постоял в темноте немного, потом медленно повернулся к дороге и стал осторожно раздвигать ладони, и опять машина пальнула прямо в глаз, прямо между Мишиных пальцев, Миша скорей отвернулся и зажмурился для верности. «Стой спокойно и не вертись!» – строго сказала мама. Но не вертеться не получалось. Это такая игра, навроде пятнашек. Миша прятался в домике что бы его не запятнали, и отворачивался, когда его пятнали, но у него уже получалось прямо смотреть на дорогу, успевая вовремя закрыть ладонями глаза.

 

Звезда

 

И тут машины кончились. Миша открыл оба глаза, опустил руки, дорога перед ним была пустая, но посередине, почти на самых рельсах, лежала звезда. Миша сначала подумал, что это солнечный зайчик, но там никого не было, кто бы мог его пустить. Она блестела ярко-ярко как солнце, только маленькое. Это звезда Мишина, он ее первый увидел! Ее нужно отнести домой, там она превратится в красивого мальчика, и у Миши будет братик.

Пока Миша думал, нужно ли спросить у мамы разрешения взять звезду, как вдруг из-за угла появился трамвай. Сначала Миша обрадовался, но трамвай же проедет по звезде, он ее испортит! И Миша побежал спасать звезду. Он помчался быстрее ветра! Машины, видя как быстро Миша бежит, тормозили со скрипом. От зависти! Миша заметил, что одна даже съехала с дороги прямо к тетеньке с мороженым. Миша очень удивился, разве можно вот так съезжать? Но подумал, что если бы у него была машина и он хотел бы мороженого, то… Тут Миша остановился, потому что перед ним было колесо, а над колесом машина, Миша узнал – джип. Откуда он тут? Миша точно помнил, только что перед ним были рельсы и никакого джипа! А, наверное, он приехал, пока Миша оглядывался на мороженое. Но как же теперь достать звезду, если этот противный джип стоит колесами на рельсах? Миша нагнулся. Джип высокий и вполне можно под ним пролезть, но тут, откуда ни возьмись, появилась мама, схватила Мишу на руки и стала как-то странно всего щупать, повторяя «Тыцел? Тыцел?» К ним подбежали незнакомые люди, они громко кричали, даже руками махали, но слова были незнакомые, взрослые слова, Миша их не хотел слушать, он пытался разглядеть звезду, но с маминых рук ее совсем было не видно, да еще и джип стоял там.

Мама так и не опустила Мишу, она пошла быстро-быстро. И почему-то обратно домой, а не к бабушке, хотя мимо проехал трамвай, которого они так долго ждали. Даже по лестнице мама несла Мишу на руках, и поставила на ноги только уже в прихожей. Миша ничего не понимал, а потом случилось и вовсе странное – мама заплакала. Мама, его смелая и строгая мама, сидела прямо на полу и плакала. Мише стало жалко маму, и он тоже заплакал.

Так они поплакали вместе.

А мама сказала:

– Разве можно выбегать на дорогу? А если бы машина тебя раздавила? Что бы я без тебя делала? Зачем ты туда убежал?

Миша попробовал ответить. Но он не знал, на какой вопрос.

– Зачем?

– Там была звезда…

– Что?

– Там на дорогу упала звезда.

– Что за чушь? Ерунда какая-то.

– Не ерунда! Она блестела…

– Да мало ли, что там могло блестеть! Стекло разбитое или еще что, а ты чуть не угодил под колеса, и кто-нибудь мог пострадать. Видел, одна машина на тротуар выскочила! Повезло еще, что они от светофора медленно ехали, а то бы… А если бы кого-нибудь задавили, то меня посадили бы в тюрьму, а тебя отправили бы в колонию. Ты этого хотел?

Миша ничего не понял. За что маму в тюрьму, и где это колония?

– Нет, я хотел взять звезду домой…

– Все, хватит, иди к себе.

Мама перестала плакать и стала опять нормальной. Но к бабушке они больше не поехали. Когда пришел дядя Коля, мама наябедничала ему про Мишу, но рассказала все неправильно, и дядя Коля рассердился. Сердитым голосом стал спрашивать Мишу, зачем он побежал на дорогу, и зачем расстроил маму, и почему он не слушается! Миша не успевал подумать, а дядя Коля все говорил и говорил, и задавал вопросы, и сам отвечал. Миша стал смотреть в окно, но там ничего не было видно. Наконец дядя Коля наговорился и ушел.

А перед самой ночью пришла мама и сказала, что читать сегодня ничего не будет, потому что Миша наказан. И пусть он лежит и думает над своим поведением. Миша вздохнул и сказал:

– Ладно.

А мама серьезно так сказала:

– Мишка, понимаешь, в каждом дне есть опыт всех прожитых тобой дней, и чему же ты научился сегодня, что понял?

Миша задумался. Миша стал вспоминать сегодня. Почему-то вспомнилась змея и Шушуша, и девочка в песочнице, и Тополин, и звезда, но Миша не знал, что он понял.

– Молчишь? А то, что нужно слушаться маму, ты не понял?

«Вот это да,– подумал Миша,– так просто?» А потом он еще подумал: «Разве это опыт? Что-то мама путает. Это же он знал и вчера».

 

 

Эпилог. Свадьба

 

Миша больше не говорил о звезде, но вспоминал о ней еще долго, до самой свадьбы, а она-то была уже осенью!

Свадьба Мише понравилась! Мама с дядей Колей, правда, все время целовались, а незнакомые люди кричали им «Горько!», но зато Мишу покатали на огромном лимузине. А потом какой-то дядя сказал Мише, что он теперь его дедушка. Миша не поверил своим глазам, он никогда раньше не видел настоящего дедушки! Никого в садике дедушки не забирали. Но его, Мишиного дедушку, сразу же взяла за руку высокая тетенька и сказала Мише, что она теперь его бабушка. Миша не знал, нужно ли ему самому решать, хочет ли он поменять свою старую бабушку на этих двоих или у взрослых уже все решено. Он скорей побежал спросить у мамы, а мама засмеялась и сказала, что никого менять не надо, что бабушек у Миши теперь будет две!

Вот это да! Сколько всех сразу! Мише понравилась свадьба еще больше! От нее так много новых людей заводится!

А еще мама сказала, что дядя Коля – совсем и не дядя Коля теперь, а Мишин папа, и скоро у Миши появится еще и братик. Ну, про дядю Колю-то Миша сам догадался! Но как братик в мамин живот попал? Ясно, что это Мишина звезда, но он же ее не поднял! Впрочем, Миша решил не думать об этом, раз так все удачно получилось! И папа так вовремя завелся, значит, братик сможет вылезти из маминого живота, и Мише теперь будет с кем играть! А что делать с дедушкой и новой бабушкой Миша тоже придумает как-нибудь!

Он только начал радоваться, как вдруг мама сказала, что Миша теперь больше не Степанов, а Королев. Миша совсем ничего не почувствовал, ему даже показалось, что он остался таким же, как раньше, но маме лучше знать. Миша спросил, а кто тогда Миша Степанов? А мама сказала – никто, его больше нет!

А раз так, значит, история Миши Степанова закончилась.

Спокойной ночи!

chinskyСОБАКАyandex.ru

 

 

 

ГАРБЕРЪ

 

Воскресение

 

Прокурор играл в в QuakеDeath, но не стал прикрывать монитор, зная, что помощник не сунется. Тот почтительно склонился поодаль, стульев за шесть до него, подобострастно согнувшись и дыша в чёрный полированный стол прокурора. Словно конь, приведенный на водопой, он искоса взглядывал на начальство в надежде на литр внимания, но его всё не наливали, страдал секретарь. Но продолжал нависать над черной рекой, ибо дело не требовало отлагательств.

- Извините, что беспокою,- деликатно прокашлялся он. - Нужна резолюция.

Взор прокурора был мутным и мимо.

- Фермеры,- терпеливо сказал секретарь, на всякий случай он слегка улыбнулся. - Дело об убийстве ребенка. Они будут казнить собственноручно, нужна ваша подпись.

При слове "казнить" прокурор оторвался от дела.

- Сами,- сказал прокурор.- Сами так сами. А что за дело, напомните.

Секретарь быстро вытянулся во фрунт и затрещал по-сорочьи:

- Кировский район Лэ О...

- Вы китаец? - спросил прокурор и выпустил очередь.

- Извините. Кировский район, Ленинградской области, поселение Молодцово. Дело от 3 ноября 2145 года об убийстве Екатерины Масловой, пяти лет. Об её исчезновении было заявлено 1 ноября того же года. Поиски ребёнка силами местной милиции и привлечённых городских отделов результата не дали, девочку нашли родители, местные фермеры, проживающие в Молодцово. Поиски убийцы силами местных органов ничего не дали...

- Никому-то наши органы не дали,- хихикнул прокурор и перешёл на следующий уровень.

- Потерпевшая умерла от острой потери крови в результате изнасилования в особо жестокой форме,- задушевно продолжил секретарь.- В области заднего прохода ребенка обнаружено четыре радиальных надреза, экспертиза установила травмы толстого отдела кишечника, несовместимые с жизнью, а также многочисленные травмы половых органов...

- Припоминаю,- сказал прокурор. - Это тот "курильщик"? Из местных, кажется?

- Совершенно верно. Он выкурил порядка... - секретарь замешкался, подглядывая в материалы дела, - десяти сигарет. Наблюдал, как потерпевшая умирает.

- Продолжайте.

- Убийцу обнаружили родители девочки,- послушно затараторил тот, - и передали в руки правоохранительных органов. По результатам проведенной экспертизы, а также по результатам опроса свидетелей... вина полностью доказана, преступник признал себя виновным ... суд назначил высшую меру.

- Убит,- сказал прокурор и захлопнул ноутбук. - То есть казнить будут сами. Что они выбрали?

- Тут указано,- засуетился секретарь и подобрался поближе, шурша листами,- они указали классический способ, выстрел произведёт отец. Оружие наше, казнить хотят на месте происшествия. Что-то вроде мести. Инструктаж проведем сразу после Вашей резолюции.

 

Прокурор аккуратно нарисовал подпись посередине красной печати. Фермер, брезгливо подумал он. Фермер будет долго целиться, потом у него устанет и задрожит рука. Или забудет снять предохранитель, или начнёт разговаривать - за что, мол, ты, сука такая... Закончится тем, что выстрелит кто-нибудь из конвоя, а он, затаившись в сторонке, отвернется и будет с нежностью, дотоле невиданной, успокаивать свою трясущуюся фермершу, проклиная тот миг, когда захотел расстрелять самолично. Люди, вздохнул прокурор.

- Почему не у нас в бункере,- спросил он, - зачем везти так далеко?

- На месте преступления хотят,- сказал секретарь,- правилами не запрещается, но отказать можно. Хотя вы уже подписали...

- Усиленный конвой дайте,- пробормотал прокурор и вновь распахнул ноутбук. - Видеоотчёт, как обычно. Свободен.

***

 

Серый вонючий апрель кис обочинами, скалился собачьим дерьмом, человечьей новогодней блевотиной; серый бронированный  фургончик с бойницами вместо окон прибыл в замусоленный пятиэтажный поселок, пробрался в поля, мимо маленькой фермы. Дальше он поехал за поджидавшим его квадроциклом, по раздолбанной тракторами грунтовке, вдоль линии электропередачи, ныряя в глубокие ямы - тряско, с трудом.

Конвой насчитывал старшего в чине майора, четверых группы сопровождения, а также водителя; приговоренный числился номером семь, несмотря на то, что вся экспедиция была затеяна из-за него. Он колотился в ознобе, сотрясая прижатых к нему конвоиров -  выглядел довольно откормленным и мускулистым мужчиной с рыхлым, не подходящим ему одутловатым лицом. Под искривлённым острым носом оно будто бы выдыхалось в своем построении: челюсти, линия рта, подбородок сползали к огромному кадыку, стремясь перебраться на грудь, под футболку зеленого цвета. Выражение угольных глаз казалось пустым; лишь изредка он покалывал ими сидящего напротив конвойного, по совместительству судмедэксперта, будто желая спросить - когда уже? Скоро ли?

Тот молчал, вместо этого пихал локтем заснувшего было коллегу, и говорил, хотя так же, как и все, ничего не видел:

- Почти прибыли.

Тот кивал, прогоняя дремоту. Тусклый свет делал лица зелёными, пахло потом.

 

У Кировска встали на светофоре, и тут, наконец, прорвало - как всегда, в девяноста пяти из сотни. Смертник заголосил и рванулся, попав между ног конвоиру напротив, отшвырнув левого, телом бросился в дверь - бессмысленно и заранее агонизируя. Это было знакомо и глупо,привычно, что никто даже не выматерился от неожиданности. Его оглушили, чуть-чуть помесили ногами, согнувшись в невысоком пространстве фургончика - без особенной злобы, впрочем, и водворили на место. Там он плевался и всхлипывал, ровно десять минут, по лицу текли неумелые слёзы.

Вскоре они все же приехали.

- Фантазёры,- сказал майор, выбравшись из кабины и оглядевшись,- лес ведь.

Объяснение, впрочем, было простым.

Катя Маслова, девочка пяти лет и шести с чем-то месяцев, была найдена тут же, полгода назад. Голова малышки была замотана в её же синюю шерстяную кофточку, рукава каменели узлом на шее; стояла она на коленях, насадясь животом на расщепленный пень, колготки и рейтузы были разрезаны. Голое было искромсано "твёрдым тупым предметом", который наделал несколько рваных сквозных отверстий с другой стороны, "твёрдый тупой" прорвал изнутри животик. Земля вокруг лобного места дыбилась черным.

Дикое  месиво тряпок и размазанных по земле внутренностей  обнаружили по двум маленьким, трогательным детским пяткам - они  странно, необъяснимо  белели снежками среди бурого леса.

 

Сейчас над пеньком возвышалась конструкция - какие-то невысокие козлы из свежего желтого бруса, крепкие и добротно соструганные, врытые накрепко. По поляне бродили, переговариваясь, люди, три мужчины и женщина; к чахлым деревьям были прислонены велосипеды. Вдалеке, в перелеске, виднелась привязанной какая-то огромная вроде бы псина, жирная и суетливая - майор толком не рассмотрел.

Люди притихли, осторожно приближаясь и собираясь в небольшое кольцо.Майор, оглядевшись, недоумённо покрутил у виска.

- Не выводить пока,- крикнул он в закрытую дверь фургончика,- выясню обстановку.

 

К нему приблизился фермер. Это был худой человек, небольшой, суховатый и с жестким лицом. В руках нёс прозрачную папку, распухшую от бумаг, держал её бережно, будто ребёнка. Зачем-то он силился улыбнуться, как полагается у вежливых людей при встрече, рот кривился в гримасе; он отрывисто поздоровался.

- Это не слишком удобное место,- вместо приветствия отрезал майор. - Вас же предупреждали - никакой публичности и лишних людей. Пространство открытое, высока вероятность побега. Вы подписали бумаги и Вас ознакомили с правилами.

- Привяжем,- выдавил из себя фермер. Сглотнул и добавил, махнув на козлы:

- Вот к ним привяжем. Я должен. Я вас очень прошу. Люди сами пришли, я никого не звал... Я попаду, все будет нормально.

 

Взгляд его не был просящим при этом.

 

Майор осмотрелся. Воскресенье же, мать его. Если переносить казнь, то придется везти арестанта назад, а это дорога по пробкам, море бумаг и потерянный день. На обратном пути он рассчитывал спрыгнуть у метро, побриться и вымыться - к Лене, к Лене...

- Людей за машину,- сказал он, наконец, - чтобы никого на линии. Велосипеды и прочую живность тоже убрать. Устроили цирк, понимаешь. Мне видеоотчет сдавать, а у вас тут Красная площадь, мать вашу...

Фермер закивал, часто и благодарно, чуть ли не кланяясь.

 

- Ваше оружие,- сказал майор, подавая ему пистолет,- распишитесь. Патрона два, в идеале второй на контрольный. К объекту не ближе пяти шагов во избежание. Промахнётесь - мы сами тогда.

- Я понял, я все понял... - фермер торопливо черкнул на бумаге, - меня инструктировали. Расходитесь!!! Все за машину! - закричал он сразу же людям.

 

Майор стукнул в дверь, и она распахнулась.

 

***

 

Всё случилось стремительно, быстро, отточенно. Майор подал фермеру пистолет - конвой поставил на землю убийцу. Фермер подкинул оружие, ловко щелкнув предохранителем чуть ли не на самом лету, и приставил к виску майора:

- В машину, быстро,- приказал он.

- А!!! - выхаркнул тот.

Двое до того безучастных мужчин выхватили осуждённого из рук ослепшего от дневного света конвоя и повалили на землю.

- Все в машину, - повторил фермер, - или стреляю.

Конвоиры, не успев проморгаться, послушно полезли обратно в фургон, не пытаясь достать оружие, за ними впихнули водителя, следом - майора. Щёлкнул замок.

 

- Всё,- сказал фермер и поставил предохранитель на место. - Начинаем.

 

***

 

Мужчины потащили убийцу к козлам, тот скрёб ногами по жухлой траве; перекинули через них вниз головой - с воплем "кха-а-а!!!", с размаху. Профессионально, как вяжут к забою скотину, они спеленали мужчину веревками, толстые руки его быстро побагровели; ляжки ему расставили широко, опустив на колени. Голени прижали к земле толстыми проволочными дугами, вогнав их кувалдой. Работали эти двое споро и деловито, словно занимались этим всю жизнь; вскоре распятый преступник был закреплён мёртво, надежно. К ним присоединилась и женщина, стоявшая до этого поодаль - хрупкая, блеклая, в длинном, не по погоде, белом грязноватом пуховике. Тонкими слабыми пальцами она стала сдирать с жертвы кроссовки, туго завязанные - удавалось ей это неважно, но почему-то от этих действий убийца, наконец, закричал:

- Не трожь обувь, тты-ы-ы!!! Не трожь!!! Не надо!!!

Никто не ответил; женщина же, сдёрнув с него неожиданно белые, чистые носки, поднесла кроссовки к лицу жертвы и молча поставила рядом.

Жертву затрясло вместе с козлами, уже посиневшие руки задергались в надежде освободиться, пальцы ног заскребли по грязи, набирая под желтоватые ногти земли, по спортивным штанам поползло что-то тёмное. Жертва вздумала вырываться; фермер, подойдя, резко пнул её в голову - молча. В руках у него была банка, и он аккуратно размешивал что-то кисточкой - судя по этикетке, белую краску.

- Надо, Федя,- сказал вдруг фермер. - Надо,- повторил он и криво улыбнулся.

 

Двое помощников, наконец, отошли, проверив надежность креплений. Фермер же подошел к жертве вплотную. Действия его были спокойны и аккуратны, безо всякой жестокости или нервозности - вытащив длинный нож, он ловко взрезал одежду на осуждённом, полностью оголив торс, ткань поникла вдоль тела; еще раз помешав в своей банке, он стал что-то писать на его спине. Один из помощников спросил:

- Саш, че пишешь-то? Номер статьи?

Фермер не отвечал, продолжая занятие.

- Стих пишет, - серьёзно ответил второй.- "Я помню чудное мгновенье..."

- Да куда там... Места не хватит.

- А он мелким почерком.

Парочка сдавленно рассмеялась.

 

Фермер писал, люди ждали. Ждал и приговоренный. Замерзнув, он подрагивал кожей и растащенными в разные стороны мышцами бедер. Изо рта побежала слюна, редкие волосы на теле встали дыбом.

Закончив писать, фермер с сожалением посмотрел в банку, размахнулся и отправил её в кусты. Снова вытащил нож.

Зайдя с тыла, он рассёк широкую резинку спортивных затёртых штанов своей жертвы. Разодрал, обнаружив скомканные на жилистых бедрах большие семейные трусы - с треском разрезал и их.

На поляне сделалось тихо.

 

Из-под искромсанных тряпок свесился член - он тяжко вывалился, нездоровый и длинный, в складках слежавшейся вялой кожи; владелец "носил" его слева, у бедра - лишившись своей упаковки, орган нехотя отлепился и беззащитно повис.

Заорала ворона.

- Хрен-то как Катюшина ножка,- громко сказала женщина. - Какую муку приняла малышка... Девочка моя. Любимая моя девочка.

Она не заплакала, просто молча смотрела, в глазах её был спокойный, уверенный ад.

 

Мужик был теперь полностью голым, с исписанной белым спиной, с выставленным прыщеватым задом, распяленным в стороны - в глубине вилась чёрная влажная шерсть.

 

После слов жены фермер словно очнулся. Стал сдирать с тела обрывки штанов, подбежала и сама женщина. В руках её было ведро с перемазанными сукровицей влажными тряпками, запахло свинарником, кровью и случкой. Ими она принялась яростно натирать осуждённого, терла неистово, особо доставалось голому заду, спине. Не стесняясь, она попыталась засунуть скрученный жгут прямо ему в отверстие, но тряпка не лезла в судорожно сжатый сфинктер; тогда она просто повязала ветошь жертве на голову - так, чтобы было открыто искаженное предчувствием лицо.

Сделав так, она выдохнула и громко спросила:

- Давай выпускать?

- Пожалуй,- ответил ей фермер. - Отвязывай.

 

***

 

Растительность, покрывавшую это место, было стыдно причислить к растительности, так убога она была; людей, наблюдавших за этой картиной, можно было считать за фантомов. Серое небо было подвешено для разнообразия кем-то, не вполне понимавшим устройство воздушного облачения Земли; чувства же, густыми слоями лежавшие здесь, были материальны, и в них можно было измазаться.

 

***

 

На поляну вдруг выбежал кабан - огромный, серый, безглазый от белесых ресниц, слишком поджарый для домашней свиньи. По спине его змеилась черная жесткая полоса, уши лохматились обрывками шерсти, он сипел и рвал грязь копытами - это была не ленивая домашняя особь, а помесь с настоящим и диким. Животное захрипело, беспорядочно суетясь, люди отпрянули, отходя за деревья. Но они не были интересны - сделав рваный разведочный полукруг, кабан замер.

 

Он принюхался, потеряв интерес ко всему, кроме - и враскачку, уверенно пошел к распятому на козлах человеку, вдохновенно втянул рылом воздух и встал на дыбы. Обрушившись на тело распятого всей своей волосатой огромной тушей, он сдавил его передними ногами - любовно, надежно.

Убийца нечеловечески завизжал, задушенно, тонко; копыта кабана впились в его ребра - скотина же деловито пристраивалась, совершая характерные движения. Зубами она прихватила тряпицу на голове мужика, жуя и грызя голову вместе с волосами - запах сводил с ума. Кабан давил ненадежное тело, грея колючим своим скотским пахом разверстый и беззащитный голый зад человека.

- Молодец, Мальчик,- сказал фермер и, вытащив пачку "Примы", распотрошил её, неумело добыв сигарету.

Тела убийцы почти не было видно; видна была лишь колотящаяся и пошедшая тонкими алыми струйками голова, глаза были выпучены, рот разверст.

Фермер поджег сигарету и, кашляя, принялся курить, сильно морщась. Жена его, в мучительном напряжении, смотрела в пах хряку, ожидая того, что особенно её волновало, по-видимому. И дождалась.

 

Между ляжек животного вдруг вырос непривычных размеров и формы изогнутый член - темно-серый, перевитый, как штопор, чуть мокрый, пар пошел из-под брюха и вонь. Орган закачался на воздухе, как жирная удочка с набалдашником синюшного цвета.Тело жертвы под ним нашло силы задергаться, впрочем, напрасно - деревянные козлы трещали, но стояли надежно. Человек завизжал словно бы всей кожей, кабаний отросток заколотился о бедра, о ягодицы, оставляя прозрачную слизь на трясущихся волосатых ногах. Животное задергалось с удвоенной силой, алкая цели, столь необычной, в раже оно выхватило кусок мяса из того, что недавно казалось спиной.

Жертва кричала уже не горлом - желудком, но на лице фермера не отразилось эмоций. Он был озабочен затянувшимся действием .

 

Устав ждать, он припал на колени, подобрался и, придержав раскачавшийся орган, дёрнул его вперёд, точно направив кабанье богатство в искомую цель.

Склизкий штопор, наконец, разыскал своё горлышко - полуметровый кабаний прибор пробил мужика, и инстинкт заработал на полную мощь.

 

Распалившись в охоте, животное перестало себя контролировать, вбивая в кишки человека распалённый свой кол, мешая внутренности и буравя слизистые, что ему попадались; из мужика сразу брызнуло, а потом потекло и зачавкало - черно-коричневое, смрадное, кровь и кал, вперемешку, слабо заклубился удушливый пар. Все это липло на ляжки обоих, стекало и впитывалось в весеннюю землю, дикий визг ломил уши - жертва блевала кровью, спина превратилась в рваное месиво... жертва хрипела, не теряя сознания, в унисон с кабаном...

Белые ступни с большими мозолями неприлично, развратно дергались из-под копыт - кабан давил и подпрыгивал, подчиняясь инстинкту и запахам, страстно жрал волосы, грыз спину - любовно, из самых благих побуждений. Продолжал свой свинячий род...

 

***

Фермер, держа сигарету, стоял и смотрел, не затягиваясь. Та дымилась и он изредка дул, продлевая горение; это была шестая.

Кабан отвалился от тела лишь на восьмой. Жена фермера заалела румянцем и часто дышала; лицо её будто светилось, пуховик бы расстегнут, платок снят - женщина была яркой и огненно- рыжей, по-настоящему.

 

Фермер накинул веревку на шею животного, кабан хрюкнул довольно, покорно.

- В ручей по дороге загоните,- сказал фермер подошедшим помощникам.- Обмоется пускай.

- А то,- сказал кто-то из них.

И они удалились.

 

Жена обняла его; они постояли так, чуть покачиваясь, он застегнул ей одежду.

- Ты беги -ка до дома, приболеешь опять, - сказал он. - Чаю хочется. Я скоро, приберусь только вот.

- Воскресенье сегодня,- ответила та. - Не задерживайся.

Когда белый её пуховик перестал просматриваться сквозь унылые редкие заросли, фермер открыл, наконец, серый фургон.

 

Он никуда не отпрыгнул, все зная: из фургона раздались сухие хлопки, шесть раз. Фермера резко отбросило вправо - он устоял, а потом аккуратно, спокойно приземлился на мокрую землю.

 

***

 

Прокурор играл в в QuakеDeath, но не стал прикрывать монитор, зная, что помощник не сунется. Тот почтительно склонился поодаль, стульев за шесть до него, подобострастно согнувшись и дыша в полированный стол прокурора. Словно конь, приведенный на водопой, он искоса взглядывал на начальство в надежде на литр внимания, но всё не наливали, страдал секретарь. Однако продолжал нависать над черной рекой, ибо дело не требовало отлагательств.

- Извините, что беспокою,- деликатно прокашлялся он. - Серьёзнейший повод.

Взор прокурора был мутным и мимо.

- Фермеры,- терпеливо сказал секретарь, на всякий случай он слегка улыбнулся. - Дело об убийстве ребенка. Казнь прошла с некоторыми осложнениями.

При слове "осложнения" прокурор оторвался от дела.

- Какими, - в голосе звякнул металл.

- Мы не сделали видеоотчета, к сожалению. Только фото. Исполнитель проявил неуважение к закону...

- Я уже слышал. Но, насколько я знаю, все утряслось?

- Именно так. Но нам надо как-то квалифицировать...

Секретарь положил пачку снимков. Прокурор сморщился.

- А это что,- спросил он, наконец. - Буквы, что ли?

- Именно так. Мы не смогли прочесть, к сожалению. Но экспертиза, конечно, определит.

 

Вглядевшись, прокурор неожиданно выпрямился.

- Нечего тратить казённые средства,- сказал он. - Это приказ. Свободны, а снимки оставьте мне.

Секретарь испарился.

 

С черно-белой большой фотографии, между мёртвых лохмотьев свежесодранной кожи, заляпанно-рвано, но явственно, бело и крупно сияло огромное слово:

 

ЛЮБОВЬ.

 

 

Федорино счастье

Лайла Лайла

Федорино счастье

 

У неё было красивое старинное имя – Федора. Но детский писатель Корней Иванович Чуковский ненароком испортил ей жизнь своим популярным стихотворением. С детства её стали дразнить «Федора – грязный самовар», и она возненавидела своё имя. Фигурой она и впрямь очень напоминала тот самый самовар, так что кличка прилепилась к ней намертво. Когда получала паспорт, пожалела бабку, в честь которой была названа, и поменяла своё имя просто на укороченный вариант – Дора.

Красавицей назвать её было нельзя, миловидной - даже с натягом язык не поворачивался, но мужики сворачивали шеи, глядя ей вслед. Я сама была свидетельницей аварии, которая произошла по её вине. Дора переходила дорогу, как обычно, не обращая внимания на светофор. Стояла она по центру, на разделительной полосе, в своих искрящихся  белых лосинах, которые услужливо облегали и выставляли на всеобщее обозрение каждую вмятинку роскошных бёдер, а полупрозрачная кофточка бесстыдно открывала пупок, украшенный пирсингом. Мужчина кавказской национальности на золотистом джипе, засмотревшись на такое великолепие, влетел в «Мерседес», шофер «Мерса»,  свернув голову на Дорку,  уткнулся носом в нашу маршрутку. Набежавшая толпа орала, галдела, а дородная Дора переходила оставшуюся часть дороги, как ни в чём не бывало. Ростом метр восемьдесят шесть, весом почти  сто двадцать кг она имела довольно пропорциональную фигуру никогда не рожавшей женщины. Огромная грудь, которую она смело декольтировала, длинные, мощные в ляжках ноги, литая спина и точеная шея балерины – все это очень гармонично смотрелось. Она обожала дорогую бижутерию, все украшения были огромного размера, яркие, броские, привлекающие к ней внимание. Комплексов у Доры не было. Одевалась она тоже ярко, внимательно следила за модой, носила то, что ей нравилось, не обращая внимания на мнение окружающих. Когда она приходила на рынок, позванивая многочисленными цепями и браслетами, обтянутая желтыми капри, а из декольте трикотажного оранжевого топика виднелась большая часть её бюста, бабки, продававшие всякую рыночную мелочь, прикрывали морщинистыми ладошками беззубые рты и быстро-быстро крестились. Мужики же с отвисшими челюстями провожали её восхищенными взглядами, а один, не выдержав, на выдохе шептал: « Не баба! БТР!». С прической у Доры тоже не как у людей. Природа наградила её густыми роскошными волосами, которые она нещадно красила, перекрашивала, стригла, жгла перманентом. А после фильма «Зимняя вишня» захотела стрижку, как у главной героини.  Но, сидя в кресле мастера, напрочь забыла название кинокартины,  поэтому объяснила, как смогла. В результате от пышной шевелюры на голове остался густой чуб, тщательно зачесанный назад. Когда я увидела её после визита к парикмахеру, смеяться не стала, потому что посчитала это за грех.

- Дор, так у тебя не зимняя, а пьяная вишня получилась.

- Мастер, сволочь, тупой как валенок. Ничего, не зубы, отрастут,- и глубокая затяжка.

Курила Дора очень много. Наманикюренный изящный с острым ноготком пальчик стряхивал пепел, во что придется. Из-за этого мы с Доркой постоянно беззлобно грызлись. Я не переношу табачный дым, а ей по барабану. Захлёбываясь кашлем, я летела открывать форточку, а она, кривя полные губы, цедила:

- Ты бы, сволочь, курить что ли начала. А то я дымлю, а ты кашляешь.

«Сволочь» - дежурное имя для всех, кто раздражает её в данную минуту, свои или чужие – не имеет значения. Немного навыкате чёрные глаза, крупной лепки лицо, мясистый нос выдавали её происхождение. Все Доркины родственники после того, как не стало железного занавеса, рванули на историческую родину, и даже очень хорошо там устроились. Каждый год настойчиво приглашали переехать упрямицу к ним. Но Дора туда не стремилась.

-Чего я там не видела? Я и тут живу неплохо, тем более что здесь меня каждая сволочь знает, а там я кто? Сидеть на шее хочу только у себя самой.

На работе Дорке цены не было. Начинала она простым журналистом в центральной газете, карьеру сделала очень быстро. Заочно закончила юридический факультет, сама выучила и знала в совершенстве несколько языков, интересовалась медициной, техникой, биологией. Вскоре её назначили замом главного редактора. Она была прирождённым журналистом: умным, думающим. Писала не от балды, лишь бы накропать на гонорар, а с умом въезжая в тему. И горе было тому, на кого надо было написать обличительный материал. Сначала она въедливо, вникая во все подробности, изучала факты по делу или хотя бы отдалённо к нему относящиеся, но затем точно выстреливающие в тексте. Долго куда-то звонила,  с кем-то утробно ворковала, консультировалась официальным тоном, лаялась, как базарная торговка. Утопая в клубах сигаретного дыма, делала первые наброски. Потом запиралась в кабинете и думала…  Медленно, как крейсер-ледокол она возводила, ломала, снова выстраивала фарватер будущего опуса. Когда выходила её статья, это было событие! Бомбила грамотно, весомо, зло издевалась и ёрничала.

- Дорка, ну откуда такая злость?- читая статью, не то возмущалась, не то восхищалась редакционная публика.

- Оттуда!  Зря что ли Моисей столько лет таскал мой многострадальный народ по пустыне?

Дорке угрожали по телефону крутой расправой, устраивали аварии, даже совали толстые пакеты с «благодарностью», но она на всё чихала, не взирая на личности. Пахала, как лошадь, и деньги так и липли к её рукам

Ей предлагали работу солидные издания, приглашали на хорошую должность в министерство, но она мудро уходила от прямого отказа, оставляя за собой право воспользоваться когда-нибудь, потом. Редактор газеты на неё молился, обожал её и безумно боялся. Авторитетов для неё не было, и нередко из-за дверей кабинета слышался Доркин раскатистый бас:

- Что эта сволочь себе думает? Я что всю жизнь должна проводить в судах? Я журналист, в первую очередь, а не адвокат. Пусть в этом бардаке копаются профессионалы, которым платят! Ни на какой арбитраж не поеду! И ни одна сволочь меня не заставит!

Поорав больше для понту, брала документы, повестки и ехала на заседания, которые всегда выигрывала вместе с приглашёнными юристами. Вот в таких случаях её заочное образование оказывало неоценимую услугу. Главный перед ней чуть ли не польку-бабочку плясал, опуская в карман яркого необъятного балахона конверт с гонораром.

- Дора Абрамовна, вы прелесть! Я для вас на что хотите пойду, даже на  преступление!

- Ну-ну…- цедила «прелесть», кося на него черным зрачком.

Своей работой я была обязана ей. Когда наше предприятие благополучно «сдохло», не выдержав конкуренции, я осталась без денег, без мужа, который срочно встретил «мечту всей своей жизни» и смылся в неизвестном направлении, с пятилетней дочкой на улице. Дора пришла к своему шефу, положила необъятную грудь на стол и стала рассказывать о тяжелом экономическом положении населения в данное время. Говорила она долго, с нажимом, и шеф начинал нервничать, не понимая, чего от него хотят. Видя, что клиент готов, Дора, без обидняков, потребовала меня устроить на работу. Слабо пытаясь сопротивляться, шеф выдвигал какие-то отговорки, но, увидев взметнувшиеся брови Доры Абрамовны, покорно согласился что-нибудь подыскать. « С приличной зарплатой, у неё на руках ребёнок, а муж-сволочь алименты не шлёт!» - угрожающе предупредила моя спасительница. Так я стала хозяйкой специально под это дело созданной приёмной замредактора нашей центральной газеты. Но альтруисткой Дорка не была. Если на работе она – незаменимый и драгоценный сотрудник, знающий специалист, то созидательницей уюта в собственном семейном гнёздышке она была никакой. Готовить не умела и не любила, уборка ей портила маникюр. Спасибо, со стиркой проблема отпала, машинку-автомат купила самой первой в городе. И вот по выходным мы со Стефанией, которую по-домашнему звали Стешей, приходили в соседний подъезд, где жили супруги Гейко, в Доркино жилище.

Замуж за Ваню Гейко она вышла в двадцать три года по большой любви и наперекор всем родственникам. Ей сватали перспективных стоматологов, состоявшихся заготовителей, был, помнится, даже один моложавый академик, но своенравная  девица выбрала простого рязанского паренька, которого сразила наповал одним взглядом. Их встреча состоялась на центральной лестнице университета, отделявшей факультет журналистики от архитектурного, куда спешил на занятия Ваня. Чтобы не опоздать на семинар, он как-то помчался по стороне «журналюг» и наткнулся на разъярённую Дору, не сдавшую экзамена по причине безразличия к преподавателю, воспылавшему к ней страстью. Она смерила побледневшего Ваню презрительным взглядом и тихо пророкотала:

- Посторонись, зашибу!

На семинар Ваня не пошёл совсем. Он провожал и успокаивал Дору. Как мог. Высокий, тоненький, голубоглазый с пшеничной копной волос  был очень похож на своего знаменитого земляка, к тому же  стихи его почти все знал наизусть,  ими зачитывал Дору, обволакивал обаянием. И Дорка наша пропала. Родня с обеих сторон была не в восторге от этого альянса, поэтому молодым помогать никто не спешил. Выручила всех баба Федя, забравшая молодожёнов в свою двушку. Жили они как все, тянулись на Ванину стипендию, Доркино копеечное жалование, да бабкину пенсию. Иногда поругивались, иногда гуляли шумными компаниями до полуночи. Вот только детей у них не было. Баба Федя вздыхала и утирала одинокую слезу:

- Прокляли, наверное. Вот так-то без родительского благословления семью строить!

Давно уже нет доброй бабки, а в квартире мало что изменилось. Дверь нам открывал добродушный Ванечка, улыбка пряталась в роскошных усах, пшеничная шевелюра поредела, животик свисал над спортивками с отвисшими пузырями на коленках, стоптанные тапки протёрлись на больших пальцах.

- Какие люди пожаловали! Проходите, девочки, проходите! Стешечка, ты всё растёшь и хорошеешь! Женихов много? Татуся, проходи.

Ванечка стал очень хорошим архитектором, потому что, как и Дора, был в первую очередь профессионалом. Над созданием новых проектов он долго думал, прикидывал, что и как, сочетал свои теоретические знания и фантастические замыслы. И проекты его расходились как горячие пирожки.

Иногда они азартно, зло ругались. Ваня называл жену в пылу обид «баржа-самоходка», «пузанская башня», она же его крыла матерными оборотами исключительно на иностранных языках. Это повелось ещё со времён бабы Феди, не выносившей мата. Поэтому моя Стеша с младых ногтей отчётливо выговаривала незнакомые иностранные слова к месту и не к месту. Каждый раз, когда её лексический запас пополнялся новыми «заимствованиями», это означало, что пока я бегала по магазинам, Гейко опять выясняли отношения. К моему приходу страсти затихали, они мирно сидели по своим рабочим местам, а Стешка старательно вытирала пыль с немногочисленной мебели.

Ваня на протяжении уже многих лет очень хотел сделать хотя бы косметический ремонт, но Дора в ультимативной форме не разделяла его желания. Я тоже старалась как-то поучаствовать в преобразовании их квартиры. Надо сказать, что в своё время Ванечка сделал шикарный ремонт, изменив мою конуру до неузнаваемости. Когда я пыталась отдать деньги хотя бы за потраченный материал, Ванечка мягко отказывался:

- Не надо, Наташенька, я получил удовольствие от этой работы.

А Дора, ехидно улыбаясь, приговаривала:

-Вот-вот, Татка. Было у отца три сына: двое умных, а третий мой муж…

Ваня вспыхивал кумачом, и опять начинался скандал. Встревать в эти разборки было небезопасно, поэтому, не обращая на них внимания, я включала пылесос и принималась за уборку. Приготовив еды на неделю, всех собирала за стол. Обедали молча, не отрывая ложек ото рта, даже Стешка, которую обычно накормить было нелегко, на наших междусемейных обедах уплетала всё за обе щеки. Для меня большей похвалы и не надо.

Вот так текла наша жизнь. Стеша росла, окончила школу, благодаря нашему Ванечке увлеклась градостроительством и легко поступила на архитектурный факультет. Также по выходным я ходила убирать и готовить к уже ставшим близкими мне людям. Открывал мне  всегда Ванечка, неизменно улыбчивый и гостеприимный, а Дорка лежала на диване, который со временем прогнулся под её весом и принял изгиб гамака. Обложенная словарями, справочниками, книгами, она приветливо махала мне рукой, с оттопыренными пальцами, держащими сигарету. Однажды Ванечка заговорщицки мне  моргнул и густым шепотом поведал, поводя в сторону жены головой:

- Таточка, у нас новое хобби! Мы учимся водить машину. Надо позвонить в ГАИ и сообщить, что городскому движению скоро придётся туго, Дора Абрамовна выходит на «тропу».

Тут же в нашу сторону летел поток брани на иностранном языке, смеси немецкого, итальянского и иврита.

Но как это ни странно, машину она всё-таки купила. С собой в тот памятный день никого не взяла, и мы терпеливо ждали на скамейке во дворе. Стешка, не привыкшая так долго слушать разговоры-воспоминания стареющих друзей, заегозила первой и заканючила:

- Мам, дядь Вань, ладно я пойду домой? Надоело. Может Дора ночью приедет, а может, передумает вообще покупать. Ну, чего мы тут торчим?

Я на неё шикнула, а Ваня, признавая правоту ребёнка, виновато улыбнулся. И тут, победно сигналя, во двор въехала ярко-красная… «Ока». Я ничего не имею против этой марки машин, но Дора и «Ока»? Бабочкой выпорхнув из автомобиля, хозяйка увидела наши кислые лица.

- Вы, сволочи, ничего не понимаете! Во-первых, она маневровая, во-вторых, мало «жрёт» бензина, а в-третьих: какой насыщенный цвет! У меня столько красного в гардеробе!

- Но Дорочка, ты же хотела «Ауди»?

- Какая разница?! Бьётся всё одинаково, зачем переплачивать? А теперь марш в авто и в ресторан! Сегодня гуляем!

Утром, собираясь на занятия, Стеша завопила, давясь хохотом:

- Ма, смотри, Дора на себя машину натягивает.

Не обращая внимания на подколы и приколы, звучащие, к тому же, исключительно за спиной и шепотом, она приезжала и уезжала на машине. Народ вскоре к этому привык и постепенно успокоился.

Однажды вечером, таскаясь по продуктовым магазинам, я услышала пиликанье сотового.

- Ма, давай домой по-быстрому. Дора у нас плачет. Она ждёт тебя, а мне ничего не рассказывает.

Из головы вылетел весь список ещё не купленного, и я стремглав понеслась на остановку. За время дороги  передумала обо всём, перебирая в голове, что могло стрястись, но ничего на ум не шло. Предсказать её поступки было невозможно.

Дора сидела у меня на кухне, курила, стряхивая пепел в свою кружку с недопитым кофе, потом оттуда же прихлёбывала. Слёзы ручьём текли из её огромных глаз, она их запоздало вытирала мокрым насквозь платочком.

- Дорочка, что случилось?

- Татка, эта сволочь завёл другую, он мне изменяет!

-  Стешка, быстро валерианки и марш в комнату.

- Ну, мам! Я же уже не маленькая!

- Не дёргай ребёнка, Татка. Лучше скажи, как жить?

В кухне противно запахло больницей. Дора послушно глотнула из мензурки, сморщилась и посмотрела на меня взглядом раненой партизанки. Я сновала по кухне, ставила на газ чайник, что-то метала из холодильника.

- Сволочь, у меня горе, а ты холодильником гремишь! Сядешь  или нет!

- Дора, да  что случилось?

Она обалдело посмотрела на Стешку и заорала на меня так, что я подпрыгнула на табуреточке, не успев на неё опуститься.

- Нет, ну не сволочь?! Я тут умираю от горя, а она меня не слышит!

- Ма, дядя Ваня нашёл другую, он Доре изменяет.

Я уставилась на неё, смысл сказанного приковал меня к месту.

- А ты не ошиблась? Что за новости? Какая другая? Опомнись, дура! Вы же столько лет вместе! Дора, да ему уже пятьдесят три! Какие бабы? Откуда ты это взяла? Какая гадина тебе наплела на Ванечку?

- Он стихи опять по ночам пишет, да постоянно по глазам тычет, что я плохая хозяйка.

- И всё?

- Этого мало?

- Дора, успокойся, хочешь, я с ним поговорю?

- Нет, Татка. Разговорами не поможешь, давай, учи меня что-нибудь готовить.

Мы со Стешкой открыли рты, и мой ребёнок присвистнул:

- Ни фига себе! А чё готовить-то?

- Без разницы. Я, наверное, убирать сама буду, и ремонт Ваня хочет сделать. А может, новую квартиру купить? Уже с ремонтом, денег навалом. Нет, лучше ремонт, какой он захочет. Не хочу вас здесь бросать. Давай диктуй какой-нибудь рецепт.

Мы до полуночи сидели втроём, перебирали рецепты, смеялись и прикалывали друг друга. Ваня за это время звонил раз двадцать, всё переживал, как Дора по темноте из подъезда в подъезд домой пойдёт. Дора в конце концов накричала на него в трубку и стала собираться.

- В субботу у нас тридцатилетие совместных галер, приходите часа в три, подарка не надо.

Перецеловав нас, хлопнула дверью, а мы вышли на балкон проследить за её благополучным переходом на свою территорию.

- Ма, смотри, дядь Ваня Дору встречает. Я  тоже хочу.

- Чего хочешь, доченька?

- Чтобы меня так любили.

- Я тоже этого хочу, родная.

В субботу мы собирались в гости, когда зазвонил телефон. Сняв трубку, я услышала Ванечкин радостный крик:

- Татуся! Давайте быстрее! У нас сюрприз, не успеете, съедим!

Мы примчались так быстро, как смогли. Хорошо, что подарочный торт я испекла накануне. Квартира блестела, стол сиял белизной скатерти и хрусталём. Дорка светилась улыбкой и новым комплектом бижутерии. Ванечка в костюме, при галстуке, на вытянутых руках внёс огромное блюдо с запеченным гусем, грациозно утопающим в сморщенных яблоках и черносливе.

- Девочки, моя Дора – это чудо. Она столько лет притворялась, что не умеет готовить! А какие шедевры творит сейчас! Талантливый человек талантлив во всём!  Сейчас я вам прочту стихи, посвящённые моей птичке!

Мы шутили, уплетали угощение, плясали и перепели весь советско-российский песенный репертуар. Уходили домой поздно и пьяненькие. Гусь оказался даже вкусным.

А ночью Ваня умер. Тихо, во сне. Оторвался какой-то тромб. Лежал в гробу торжественный, в своём самом лучшем костюме и улыбался лёгкой, уже неземной улыбкой. На Дорку невозможно было смотреть: она вся как будто сдулась, как воздушный шарик. Почернела, сгорбилась, нижняя губа стала дрожать. Мутными глазами постоянно чего-то искала. Стоя у гроба, при прощании прошептала:

- Улыбается, сволочь. Всё-таки бросил меня. Уж лучше бы ушёл к другой бабе.

И, побелев, в беспамятстве медленно осела на землю…

На сороковой день мы сидели за поминальным столом в уже проданной квартире. Для Ваниных и своих сотрудников Дора сняла самый лучший ресторан, но сама захотела помянуть только с нами. Небольшая дорожная сумка стояла у порога, ночным поездом она уезжала в Москву, а оттуда самолётом к родственникам.

- Дор, а как же вещи, книги?

- Кому они там нужны? Я взяла только Ванины письма, блокноты да стихи, которые он мне писал.

- Ну, как же ты там будешь жить? На что?

- Ничего, родни много, прокормят. Вот только вас жалко бросать. Татка, подумай, не завалялся ли у тебя в роду хоть один еврей?

- Нет, Дорочка, - я покачала головой.

- Пропадёте вы тут без меня.

- Может, всё-таки передумаешь? – с надеждой в голосе спросила Стеша

- Не могу, билеты куплены. Да и с ума я здесь сойду, сдохну у Вани на могиле. Ладно, девчонки, пора прощаться. Долгие проводы – лишние слёзы. На вокзал не поедете, я такси заказала. Нечего по ночам шляться. Ты, Стеша, мать береги, она у тебя хоть и сволочь, но самая лучшая на земле. А ты, Татка, доучи ребёнка, а там видно будет. Мне самое главное добраться до своих, а там посмотрим! – угрожающе закончила она.

Мы разревелись, повалились на необъятную Доркину грудь. В дверях ещё раз перецеловались, и Дора, услышав сигнал машины, подхватила свои вещи.

Прошла неделя. Нам очень не хватало Ванечки и Доры. Рыдали со Стешкой часто и подолгу. Пустота утраты навалилась и больно давила на нас. А через десять дней я получила заказное письмо. В  нём находились две сберкнижки: одна на имя Стеши, другая - на моё. Раз за разом я тупо перечитывала приложенную коротенькую записку: «Знаю, Татка, что от меня ты бы этих денег не взяла, поэтому прости, если что не так». Сумма на сберкнижках с гаком перекрыла деньги, вырученные за Доркину квартиру с книгами и вещами. Конверт она отправила в день своего отъезда, а мне так ничего и не сказала. Сволочь.

 

 

 

Лара Галль

 

иго моё cargo

 

Сегодня не тот день, чтобы надевать узкое платье и нейлоновые чулки со швом, вызывать такси и ехать в «АльТеррасу». Заказывать там кофе, миндальную меренгу и сухой херес. Потом идти в туалетную комнату, чтобы намазать запястья и мочки ушей соком вагины, и весь вечер забавляться реакцией мужчин на мои феромоны, сиренами поющие прямо с кожи. Невидимые, они действуют призывно. Но это зову не я. Это стихия зовет стихию, а я лишь маклер, и в этом моя свобода и моя потеха. Я отклоню каждого, чтобы никому не было обидно.

Сегодня другой день – я пойду к магазину возле метро, и буду просить денег на хлеб. У меня есть дешевый плащ из секонд–хэнда, старые туфли с ржавыми пряжками, парик с полуседыми прядками, очки с толстыми линзами. Есть грим и накладные желтоватые ногти старухи. Синие в катышках митенки на руки, чтобы скрыть мягкую кожу.

Мне нравится быть старше – нет, это не про наряд старухи, что я сейчас прилаживаю к себе. Мне нравится становиться с каждым днем старше себя самой. И смотреть во вчера, снисходительно усмехаясь той себе.

Я не как люди – умею себя развлечь без боли.

Дождь за окном – мой дождь, солнце в воде – моё золото.

Сегодня я особенно не люблю хороших – горделиво любящих все доброе, светлое, за–ду–шев–но–е. Пойду добывать себе объект нелюбви. Главное, не начать думать – ужасно трудно что-то делать, если думать об этом.

Делать – это что-то совершать собой, что-то образовывать, изменять – нет, думать об этом нельзя, иначе я залезу в кровать, укроюсь и буду долго лежать, лежать, и знать, что шевелиться – непосильно, всякое физическое усилие – отвратительно, что лучше всего на свете – покой.

Если начну думать о том, как привожу в движение мышцы, и как ношу в себе скелет и кровь, то впаду в кататонию, а кто не впадет.

Так я приговариваю, пока вплетаю в прядку парика линялую узкую тряпочку – простодушное украшение слабоумной – посмотрим, кто поймается.

Ну вот, всё. Пора.

«Новый Завет» – синенький томик размером с колоду карт – лежит на полочке зеркала. Прежде чем переступить порог, я, как обычно, открываю наугад и читаю.

«Сеющий в плоть от плоти пожнет тление, а сеющий в Дух от Духа пожнет Жизнь вечную».

О, я очень, очень по-человечески знаю это тление: оно горячо ощущается, когда тщишься объяснить что-то тому, кто не хочет понимать, а хочет совсем другого. Ты думаешь: «а я сейчас скажу вот так, и он поймет, что я прав!». Внутри тебя все время тлеют горящие угли правоты. И ты не даешь им угаснуть. Тебе все время плохо от их тления, но загасить их немыслимо – ведь ты прав. О, эта несокрушимая правота плоти – лучший морок, чтобы не помнить: рождаются, чтобы правильно умереть, расшифровав в себе древние коды. Меня бы высмеяли за это толкование слова «тление», я знаю. Но какое мне дело.

Бреду к метро, не забывая шаркать правой туфлей, и думаю о тех, кто числит себя хорошими. Как трудно было бы объяснить кому-то, за что я не люблю «хороших». Они ведь на стороне добра. И так показательно и яро ненавидят плохое, и несправедливое, недостойное. Защищают эти…как их… ценности, вот. И так ревностно относятся к своей хорошести, и так нервно вербуют в свои ряды, словно все время боятся, что просчитались, выбрав эту сторону. Их много. И я их не люблю. Они слишком похожи на настоящих.

Те, кто на самом деле хорошие – те другие. Глубоко–глубоко внутри – другие. На поверхности в них намешано всякого – «...истинно говорю вам, что мытари и блудницы вперед вас идут в Царство Божие».

Дорогой Бог, какое счастье, что ты имеешь дело только с сутью.

А я. А я имею дело с собой. Тайный покупатель. Такая роль.

У магазина прислоняюсь к водосточной трубе – она чище стены. Прикалываю на лацкан плаща листок с буквами «НА ХЛЕБ». Руки нарочно убираю за спину, подбородок упираю в грудь, смотрю на туфли.

Готово. Я – ловушка, но я же и шанс. Кому как.

Обувь такая разная у всех.

Межсезонье – снуют и босоножки, и кроссовки, и сапоги, и ботинки. Вот старые светлые мокасины замедляются и поворачивают носы к моим туфлям. Мои пряжки с патиной ржавчины охотничьи настораживаются.

Остановился и читает меня, с листка, ну–ну. А я почитаю тебя.

Вот самое болючее в тебе – это считывается сразу: ты сидишь псом на цепи, лязгаешь зубами «ну дайте же мне ее забыть, я жить хочу!» и тут же, «нет, дайте мне ее любить»,  но вся твоя любовь – это вонзиться клыками в мягкое, и другой любви не знаешь, ты зверь и зверь нечистый. Потому она и оставила тебя тебе – та женщина. Ты – не настоящий.

Полагать себя кем-то, и быть им – разные вещи, но ты не хочешь этого знать.

А что там с душой? Ага, ясно, душу ты не продал, но это потому что не сообразил вовремя, да и слова отказа звучали красивее.

А потом уже никто не предлагал много, а ты всякий раз бежал вдогонку и выкрикивал «я не продаюсь», и гордился бедностью, как честностью.

Сейчас в кармане у тебя только мелочь на сигареты, через миг ты протянешь ее мне, потому что больше чем курить ты хочешь другого: у тебя потребность в патетическом – лютая. Это твой демон, он тобой рулит.

Ты уже видишь, как отдашь мне свои двадцать три рубля, и пойдешь домой весь в драматическом мареве: «вот такой я – отдал последнее, тому, кому еще хуже чем мне». И дома расскажешь жене, что отдал все деньги женщине, просившей на хлеб – «На хлеб, понимаешь? Я не мог не отдать всё, что у меня было, хоть и до получки еще неделя, но мы ведь протянем, милая, правда, ведь главное, что мы есть друг у друга». И будешь смотреть на жену глазами хорошо вошедшего в роль героя, и упиваться мгновением так, что ее тоже втянет в эту воронку, и она будет польщена доверием, возвышена сопричастностью к тебе – такому хорошему, такому доброму. Тебе нужна ее податливость к чувствительному, потому что ты давно уже не пользуешь жену как мужчина женщину, и ваша единственная близость совершается в формате вот такой вот слезливой жалостивой антрепризы, которые ты горазд ставить вновь и вновь, а жена отлично подходит, чтобы искренне подыгрывать тебе. Это ничего, многие браки держатся еще худшим.

Я читаю тебя легко, это мой дар.

Вижу, ты готов меня использовать на топливо своей страсти к патетике, бедолага, ну что ж. Я – муляж нищенки, ты – муляж добродетеля. Всё сходится.

Протягиваю правую руку ладонью вверх. Давай свои двадцать три рубля.

Он высыпает мелочь – среди монет белеют две таблетки жвачки. Как освежающе.

Поднимаю голову и смотрю в лицо – о, да в глазах прямо слёзы сострадания ко мне, какая прелестная быстрота.

Жизнь милосердна, и порой даёт шанс поступить в соответствии с тем собой, за кого ты себя принимаешь.

Вот сейчас как раз такой случай. Ничего что ценность поступка нулевая. Ценность любой патетики такова. Всё сходится.

Я протягиваю левую руку – ладонью вниз – и жду реакции.

– Что, сестра? – говорит он, и голос полон надрывного участия,– ты скажи, я помогу.

Он поможет, как мило.

Жаль, я тебе не помогу. Но попытаться можно.

Я молчу, но он и сам уже делает всё, что мне нужно: берет меня под локоть и уводит от магазина. Я бормочу свои формулы, подбираю рифмы к его тайным сквернам – попытаться можно, отчего ж не попытаться.

«...трости надломленной не переломит, и льна курящегося не угасит».

Он ведет меня, и весь вибрирует самоумилением и ожесточенным геройством против несправедливого мироустройства, где старушкам не хватает на хлеб, а он всегда в бою против всех, и конечно погибнет, но по-другому не может – свет гаснет – занавес – зрители плачут.

 

Подходим к моей двери. У меня искусно состаренная дверь, и можно еще немного подурачить мою добычу, но я уже снимаю с рук митенки, стаскиваю парик, и мотаю головой, чтобы расшевелить волосы.

– Что происходит? – он, похоже, оскорблен – еще бы, он не выносит две вещи: оставаться в дураках, и числиться виноватым.

– Это не розыгрыш,– говорю строго,– ты мне помог, теперь я тебе помогу.

И завожу настороженного гостя в квартиру.

– И что всё это значит?

Не отвечаю, иду в ванную и снимаю салфетками грим. Потом в гардеробную. Переодеваюсь. Возвращаюсь.

– Я могу исполнять желания.

Он молчит, мой гость, мой трофей.

– Разумеется, это был слоган, а теперь к делу. Подумай и скажи мне,  чего ты хочешь больше всего на свете, и я устрою так, чтобы это сбылось – если увижу, что ты действительно хочешь именно этого. Ты меня понял?

И да, времени подумать у тебя немного – пока я сварю кофе. Потом ты выпьешь его, думая о своем желании. Я посмотрю на дно чашки и …

– Я не верю,– говорит он, всё еще злясь на меня.

– Да ну какая разница,– смеюсь я.

Я тебе тоже не верю, дружок – я тебя вижу.

Варю кофе, бормоча под нос формулу: «кто имеет – тому дано будет, а кто не имеет – у того отнимется и то, что он думает что имеет»

Пусть с этой чашкой кофе у него отнимется мнимое – если только он сумеет разжать руки, и рискнет остаться ни с чем, и заглянуть в мое зеркало. Тогда он не безнадежен.

Ставлю перед гостем чашку и закрываю глаза.

Вижу его мысли, он пишет их красивыми буквами по размытому пергаменту, где когда-то были записаны священные коды – он не хочет расшифровывать стертые шифры, он всю свою жизнь пишет и пишет поверх, как сейчас.

«Пусть у нее всё будет хорошо»,– выводит старательно, и умиляется себе, что не помнит зла, и не хочет ничего для себя, лишь бы у л ю б и м о й всё было хорошо.

Я вижу как альтруистическая патетика вспенивает его мысли, он весь словно наполняется горячим воздухом, и готов воспарить. Он даже успевает пожалеть тех, кому недоступно это его нынешнее высокое ощущение.

Под этой пеной – вязкий настой его настоящих желаний. Он хочет много денег, много уважения и эту женщину. А потом и других.

Но он не умеет жить с деньгами и уважением, и опасается, что у него не получится. И потому ненавидит богатых, и думает о себе, что бессребреник.

А та женщина ему нужна, чтобы ее сломать. И потом оплакать себя, погубившего свою великую любовь. Сказать ему это?

Открываю глаза. Гость выжидающе смотрит.

– Ты знаешь о культе карго? – говорю.

– Кого?

– «Карго» – так читается английское слово, означающее «груз». Культ карго – это религия, зародилась на островах Меланезии, населенных первобытными племенами, когда туда прилетели первые самолеты, и привезли грузы. Представь, западные промышленные товары, совершенно диковинные для жителей острова. Бедные туземцы – им было не одолеть умом такую огромную разницу цивилизаций, и они решили, что все эти прекрасные вещи послали им с неба духи предков. Но грузы перехватили белые люди. И надо что-то с этим делать.

И вот, чтобы  привлечь «небесных птиц», несущих cargo, туземцы наделали самолетов из дерева и соломы. И стали поклоняться им. И делать на мягкой земле взлетные полосы – по подобию настоящих. Чтобы предки увидели их веру и пыл, и снова послали им самолеты. Им, а не белым людям.

– Зачем вы мне это рассказываете? Что за игру вы ведете?

Он не улавливает аналогии, огосподи. Неужели нужно объяснять что всякий, желающий карго, а не своего развития, подобен этим туземцам. Что этот культ повсеместен, только виды его более замаскированы. Что ритуальные приношения и поклонения ничего не сулят, кроме самоудовлетворения.

Огосподи, ну ведь ясно же было с самого начала, что с ним не стоило даже пытаться.

– Ну хорошо,– вздыхаю я,– ты загадал, чтобы у нее – у твоей любимой, бросившей тебя – всё было хорошо, верно?

Он сжимает зубы и смотрит зло.

– На самом деле, ты хочешь того же, что и туземцы, исповедующие культ карго – обладать, пользоваться. Ты не хочешь осознать разницу между собой и этой женщиной, ту самую разницу, из-за которой она тебя оставила. Потому что эта разница – вызов тебе. Огромный. И тебе нечем на него ответить. Поэтому ты делаешь вид, что любовь – это дар свыше. И поклоняешься – как те туземцы – своей собственной вере, надеясь, что это вернет тебе желаемое.

– Почему я должен слушать эту хрень,– бормочет он, вставая.

– У ее нынешнего любовника такая же гиперчувствительная спина, как у тебя,– говорю я и закрываю глаза,– иди, дверь не заперта.

Конечно, он никуда не уходит, опускается на стул.

– Что мне делать? – спрашивает хрипло,– скажи, я всё сделаю, всё. Как мне ее вернуть, как?

– Ты не сможешь.

– Ну тогда сделай ты, ты ведь кто? Ты ведьма?

Я смеюсь.

– Ты задаешь неправильные вопросы. И загадываешь неправильные желания. На самом деле, всё, что ты хочешь, ты умеешь добывать сам, и легко. Из воздуха. А хочешь ты только одного: снова и снова отыгрывать сценарий  драмы, где ты – главная жертва. Отыгрывать,  и потом с грустной иронией смотреть на более удачливых зрителей, показательно прощая им благополучие. Не забывая коситься на Всевышнего: видит ли, не усовестится ли. Другие сценарии тебе не интересны.Ты хочешь прожить  вечным туземцем, верящим в явление халявных благ, кем-то у тебя перехваченных. Ты хочешь остаться вечным мальчиком, потому что тебе страшно быть взрослым. Теперь ступай.

Он уходит, нервно бормоча «какого вообще хера»

Я смотрю ему вслед и думаю, что, все «хорошие» тем и плохи, что верят в благо как туземцы в карго, ничего не желая знать о количестве и качестве усилий и размышлений, заполняющих пропасть между ... вряд ли они вообще эту пропасть ощущают.

А я, кажется, не особо умный миссионер–тестер – хорошо вижу материал, но все равно на что-то надеюсь.

Возможно, это сократит срок моей службы.

Хорошо бы.

 

 

 

Алексей Дроздов

 

Последняя ходка

 

 

…Череда барханов прерывалась такыром, разрубленным длинными рукавами трещин в сухой и твёрдой, как камень, земле. Там, где песок наплывал на землю, торчали тонкие серые прутья редкого саксаула.

Умар спешился и снял с плеча карабин – это место он выбрал ещё в прошлый переход, и оно его вполне устраивало. Перемётные сумы он уложил на землю, рядом с кустами.

Надвигался вечер.

Красное солнце повисло над горизонтом, окрашивая склоны барханов в тяжёлый пурпур, переходящий уже местами в мрак. Умар разломил лепёшку и прилёг, устраиваясь на ночлег. Его чистокровный араб, чёрный, как смоль, спокойно щипал верхушки саксаула.

Двадцать лет скитания по этим проклятым пескам превратили некогда общительного юношу в замкнутого одиночку, редко произносящего две–три фразы. Самум иссушил его душу, покрыл патиной морщин смуглое, обветренное лицо, научил быть решительным и осторожным. Умар гонял грузовики в Ашхабад и Идмэ–Арват, ходил проводником с караванами, трудился в партиях. Бил зверя в тайге, добывал нефть на каспийском шельфе, работал поваром, дорожным строителем, даже принимал ставки в казино. За свою жизнь, тяжёлую и беспросветную, он хорошо усвоил, что хозяин всегда и везде платит ровно столько, сколько достаточно для жизни, но совсем не для богатства. Но он всё-таки собрал немного денег и выкупил клочок земли, на котором будет построен дом. Дом, в который он приведёт Фариду. Она обещала ему родить сына!

Эта ходка должна быть последней. Фарида ждала его уже больше четырёх лет, и в их последнюю встречу она дала ему понять, что ему нет нужды беспокоиться – она дождётся его. Это прибавляло ему сил, но сейчас осторожность была совсем не лишняя – за его поимку УВД Ашхабада назначило щедрое вознаграждение, которого как раз бы хватило, чтобы достроить дом и оплатить лечение больной сестры….

…Быстро темнело. Умар лежал и думал о том, что скоро все скитания закончатся. В метре от него, на песке, два скорпиона кружились в брачном танце, иногда замирая и покачивая хвостами. Самец был настойчив, но осторожен – самка легко убьёт его, если он придётся ей не по нраву. Судя по следам, игра длилась уже два дня, и близился финал. Совсем скоро самец оставит каплю спермы на песке, и уйдёт, а самка оплодотворится сама.

Ночи в пустыне холодные. Умар укрывается, и, вслушиваясь ночные звуки в остывающем воздухе, засыпает. Позади полтораста километров, и завтра ему предстоит пройти ещё больше.

 

Утром задул Афганец, и привёл в движение песок. Умар обмотал шею и лицо бурнусом, оставив лишь щель для глаз, и перекинул на спину араба дорогую поклажу. Проверив подпругу, он вставил ногу в стремя, и тотчас услышал окрик:

– Не садись на коня, Альгалла! Стой, где стоишь.

Умар обернулся. На вершине бархана замерли три всадника – двое солдат–второгодок, и с ними его старый знакомец, капитан Свешников.

– Я тебя предупреждал, Умар. А ты меня не послушал,– Свешников повёл дулом «калаша» на перемётные сумы. Солдаты держали оружие наизготовку, щурясь от лучей всходящего солнца. Умар поднял руки.

– Э, капитан, это моя последняя ходка. Уезжаю завтра в Арданни. Будь человеком – отпусти, а?

Свешников покачал головой.

– Я знаю, о чём ты подумал, Умар. Но вряд ли у тебя найдётся в кармане столько денег.

Он кивнул, и один из солдат стал спускаться по почти отвесному склону. Копыта его коня вязли в песке.

Резко, рывком Альгалла перевёл свой «Зауэр» в боевое положение, и мгновенно, с секундными промежутками, грохнули три выстрела.

Тот, что спускался – белобрысый молодой паренёк – откинулся в седле назад, и, дёрнувшись телом, замер, выронив оружие. Пока он падал, автоматная очередь, выпущенная Свешниковым, пропорола песок прямо перед Умаром, и сам капитан ткнулся в шею коня окровавленной головой. Конь третьего рухнул на бархан, придавив своим телом седока.

Умар опустил дымящийся ствол карабина и поднял гильзы. Его араб, верный ему уже пять лет, тревожно шевелил ушами, но беспокоиться было не о чем – к тому времени, когда они достигнут Аль-Бахра, пустыня сделает своё дело.

Он вскочил на коня, и направил его вдоль такыра. Умару оставалось всего несколько метров до поворота, когда грянул выстрел.

Погранец, придавленный конём, с трудом удерживал «калаш». Пуля, убившая коня, попала ему в голову, и кровь заливала глаза. Он упрямо целился в спину Умара, сжимая побелевшие губы.

Второй выстрел был точным. Вскинув руки, Альгалла упал на горячий панцирь такыра.

 

…Через шесть с половиной часов солдат умрёт. А с наступлением сумерек сюда придут шакалы, и прилетят птицы-падальщики, они будут долго пировать. Через год или немного раньше, выбеленные солнцем и раскалёнными ветрами, эти жалкие останки станут прибежищем скорпионов и остальных мелких обитателей этого отдалённого от мира места до тех пор, пока вечно бегущие пески не скроют их.

Скорпиониха так и не смогла оплодотвориться.

 

 

По ту сторону добра

Плохой Танцор

Предлагаемый небольшой рассказ не очень вписывается в рамки, он нов для меня. Не знаю, как получилось.

 

 

…Узор повторялся через каждые десять сантиметров. А может, пятнадцать? Нет, пожалуй, десять. Чуть выпуклый, в виде цветка ромашки, с тремя лепестками, стебельком… да, ещё были отдельные цветки, листья…. Если повернуть голову немного влево, то можно увидеть жёлтое пятно, и царапины – две, длинные. Но это больно.

Болит голова.

Одинаковый узор потолочных обоев. Белых. Но они должны быть белые? А это жёлтое пятно, идеально круглое, от чего оно?

Рук нет. Она знает, что они есть, но прошло уже много времени, и Цыпа не идёт. Её руки в запястьях привязаны к скобам кровати.

Тонкая полоска света, пробивающегося сквозь щель между ставнями, бежит от угла, по стене, и обрывается у порога двери. Железная дверь оббита изнутри толстым поролоном, но всё равно Ира слышит, как кричат в соседней комнате. И звуки ударов тоже слышны, но это – не всегда.

Кроме кровати, на которой она лежит, здесь есть стол, три стула и шкаф, из которого исходит смрад – он набит тряпьём и старыми книгами. На верхних полках лежат лекарства и всякая мелочь – шприцы, бинты, прокладки, вперемешку с ложками, рюмками и ещё чем-то.

На потолке узор повторяется через каждые десять сантиметров. Ира иногда замечает, что он почти красив.

...Она приехала на Казанский вокзал около полуночи, встречать Новосибирский поезд – на нём приезжала Лиза. В здании вокзала было душно, и она решила выйти на улицу, в ночную прохладу, до прихода поезда оставалась четверть часа…. Когда её втолкнули в открытую дверь грузовой «Газели», она ударилась головой о перекладину. Пол в машине был скользкий, грязный и холодный – ей дали это почувствовать. Кто-то очень сильный придавил её коленом сверху, и Ира могла только кричать в полсилы – что было бесполезно и небезопасно. Этот «кто-то» сразу же об этом и сказал.

…Она находилась в этой комнате уже пятнадцатый день, но счёт дням потерялся давно. В памяти сохранился отчётливо только первый день. Ещё в машине её избили, а потом привезли сюда, и здесь появился Леонид, как она потом узнала – хозяин дома. Ира пробовала сопротивляться, и чуть не лишилась почки – Леонид бил мастерски, и точно. Он сказал, что если она будет умницей – всё обойдётся. Нет – будет кошмар. Кошмар начался на второй день.

Иру привязали к кровати и трахали с коротким перерывом на обед – сначала сам Леонид, потом охранники, потом шофера, потом…. Если сопротивлялась – её били и снова привязывали к кровати ремнями. Наркоту не кололи, но заставляли пить таблетки, от которых раскалывалась голова, и становилось всё равно. И снова трахали. Иногда приходил Леонид, и это было страшнее таблеток. Удовлетворяя свою похоть, он говорил с Ирой, глядя прямо в глаза. Он был симпатичный, этот Леонид. Только взгляд у него был тяжелый, похожий на наркоз, и после его ухода Иру рвало в таз, который стоял в комнате рядом с ведром воды, у шкафа.

Часто под вечер приходил какой-то толстяк. Лысый, с застывшими выгоревшими глазами, он приносил бутылку водки с собой, закуску организовывал Цыпа. Ире развязывали саднящие руки, давали возможность принять душ, и она была рада – в этот день её не трогали. Толстяк выпивал молча, закусывал, уходил через час, или около того. Больше, чем на один раз его не хватало. Она почти любила его.

Мир сузился до размеров маленькой её комнаты, как звезда превращается, «схлопывается» в Чёрную Дыру в один миг. Больше не было ни города, в котором она родилась, ни людей, ни её самой. Прошлое оборвалось там, где не наступило будущее, и важным оставалось одно – дождаться ночи, которая совсем не была спасением. Ночь была всего лишь сменой декораций. Сменой одного кошмара на другой. Ира уже лишь догадывалась о том – краем больного сознания – что где-то, в другой Вселенной, должен быть её дом…. И что-то ещё. Или кто-то? Кем была она там?

Но сейчас она только ждала, когда придёт Цыпа. Он выдавал ей транквилизаторы поштучно, чтобы она не выпила всё сразу, всю пачку. От боли перед глазами всё время висело большое чёрное пятно, но боковым зрением Ира видела хорошо.

Послышался щелчок, и дверь в коридор открылась.

 

 

Это пришёл Цыпа. Весь прыщавый, с тонким, как ниточка, ртом, оттопыренными ушами и большим кадыком, он походил на мультяшного героя. Оружия Цыпа не носил, оно было ему без надобности. Ответ крылся в его узловатых, в ссадинах, пальцах, покрытых пучками волос на фалангах.

Он поставил на стол поднос с едой и повернулся к Ире.

– Сейчас, сейчас, цыпочка. Задержался я. Тока не брыкайся, а то папа будет недоволен!

Он развязал ей руки. На Ире была только грязная ночная сорочка, которая нашлась в шкафу ещё в первый день – одежду забрали сразу. Цыпе не разрешалось трогать девушек под страхом наказания, да и ему это было без надобности.

Она была спокойна. Периоды ярости становились всё короче, а безразличие и покорность – всё длиннее. Видимо, таблетки и более всего – старания Леонида возымели действие. В голове у неё монотонно, днём и ночью, звучал его голос – бессвязные фразы, цифры, похожие на заклинания. И его взгляд, сковывающий волю.

Он вколол ей укол в плечо – что-то гормональное, и она принялась есть, глядя прямо перед собой.

Ира превратилась в овощ. Тихий овощ на грядке Машины Больших Развлечений. Ей была уготована судьба дорогой проститутки в отличие от девушек за стеной – их банально сажали на иглу. Наверное, сыграла внешность – Ира была красива.

– Сегодня Марк Маркыч придёт, а у тебя душно здесь. Знаешь, кто он такой? О, большой человек. Хочешь его?

Цыпа рассмеялся трескучим звуком, распахивая ставни. Окно он открывать не стал, ограничился узкой форточкой во всю высоту проёма. Комнату наполнил свежий воздух, разбавляя зловоние. Ира жевала хлеб, и в голове у неё сами собой возникали обрывки разрозненных видений. Она не отдавала себе отчёт в них, просто смотрела, как кино. Но одно из них пробудило подобие чувства.

 

…Горячий песок под обрывистым берегом реки жёг ступни. Она лежит на одеяле, накрыв голову большой шляпой. Солнце печёт спину. Прямо перед ней дышит прохладой неестественно синяя река. Лизка с Андреем плещутся в реке, брызгая друг на друга водой и визжа. Андрей – хороший парень, и когда-нибудь они с Лизкой поженятся. Наверное, на третьем курсе.

Вдруг спину режет холодом. Ира вскакивает от неожиданного душа, и видит смеющегося Глеба – он поливает её из пластиковой бутылки.

– Ах, так? – кричит Ира, бросаясь на него. Их руки соприкасаются, и она валит его на песок, он поддаётся. Ей хочется лечь на его сильное, загорелое тело, и… Фантазия разыгрывается.

Глеб смотрит на неё по-особенному. Он всегда так на неё смотрит. Ещё в приёмной комиссии она заметила это.

Солнце в зените, он берёт её за руку и тащит к воде…

 

– Ну, цыпочка? – говорит Цыпа. Он всех так называет, от этого и его кликуха пошла. Ира покорно кладёт в рот таблетки.

– Через час в душ пойдёшь,– он выходит и запирает дверь.

 

Где-то очень глубоко, в подсознании, под пластами боли, ужаса, отвращения и страха, притаился маленький зверёк. С пуговками–глазками, живой, он ждёт. Его маленькое сердце часто бьётся, вопреки всему, вопреки смерти. Вопреки химическим реакциям таблеток и сверлящих насквозь глаз Леонида, вопреки железным машинкам–убийцам на ремнях охранников. Иногда он бывает робким, забитым и молчаливым. Иногда – покорным. Но он есть, есть всегда!

Зверёк ждёт своего часа.

 

Ира подошла к окну – ветерок трепал край ночной рубашки. Ставни были открыты, и можно было видеть, как внизу, у входа в особняк, прогуливается охранник. От входа до забора – метров пятнадцать. Но между стеклом и ставнями была ещё решётка из арматуры.

Ира проскользнула через фрамугу в пространство между окном и решёткой, и упершись спиной в раму, изо всех сил надавила на прутья решётки. Она сделала это из отчаянья, не надеясь на успех. Ей уже было всё равно, услышит ли охранник внизу, и будут ли её потом бить.

Костыль выскочил из гнезда, и решётка без скрипа и шума отошла в бок, открыв небольшой проём. Вполне достаточный для Ириной фигуры! Она вылезла и встала ногами на отбойник, прямо над головой охранника, её колени тряслись от непривычной нагрузки. Стараясь двигаться тихо, Ира прошла по карнизу до угла, и, держась за выступы кирпичей, завернула за угол, чуть не сорвавшись вниз. Это было чудом, но ей это удалось. Придерживаясь за водосток, она сползла вниз.

Здесь никого не было, всё пространство до высокого кирпичного забора заросло сиренью. Тропинка сквозь кусты упиралась в калитку. Ира легко пробежала по тропинке, калитка была открыта.

…Она шла пешком, словно во сне. Через лес, вдоль шоссе, не обращая внимания на гудки дальнобойщиков, как сомнамбула. Ветер трепал рубашку. До города её довёз какой-то молчаливый дед на тракторе с прицепом. Она шла по улицам, когда уже смеркалось. Прохожие оборачивались, некоторые осуждающе смотрели вслед. Два милиционера на патрульной «Тойоте», разговаривая, держали в руках бумажные стаканчики с кофе. Один заметил её и улыбнулся. Только какой-то пожилой дяденька тронул её за локоть:

– Дочка, что с тобой случилось?

Она поднялась на этаж, когда была уже ночь, и позвонила в дверь. Открыла мама.

– Боже!!!!

В её протянутые руки Ира упала без чувств…

 

…У психологов опускались руки. Ира лежала в палате и смотрела в одну точку на противоположной стене, не мигая. Прошло три недели её пребывания в клинике. Препараты выводились медленно, но успешно, как сказал зав. отделением. Он же сказал, что Ира рожать уже не сможет – наступили необратимые гормональные последствия. Каждый день приходила мама. Она уже не плакала, но Ира знала, что она плачет, дома, на работе, на улице. Чтобы не травмировать её, мама принимала успокоительное – за час до посещения. У неё были чёрные круги под глазами, и седина появилась на висках.

…Ира понемногу вставала, и ходила по коридору, замечая на себе похотливые взгляды мужчин – санитаров, врачей, больных. Всех. Впервые она заговорила на восьмой день – с медсестрой, попросила ручку и бумагу. Написать письмо Глебу так и не смогла – всё так и осталось лежать в верхнем ящике маленькой тумбочки. Она ещё не знала, что в этом письме уже нет нужды – Глеб узнал о случившемся в первый же день её освобождения. В Питере ему предложили интересную работу, и он собирался ехать через несколько дней – так сказала мама. Она что-то ещё говорила о его занятости, о важности работы...

…Когда её выписали, мама была на дежурстве. Ира не стала ей звонить, тревожить – вещей никаких не было, а до дома всего две остановки на метро. Она доехала, поднялась на этаж и отперла дверь квартиры ключом, взятым у мамы накануне выписки.

Дома было тепло и уютно.

Ира пошла в ванную комнату, на ходу скидывая одежду. Не глядя в большое зеркало, то, что висело напротив умывальника, она встала босыми ногами на холодную белую поверхность ванны и включила душ.

 

Маленький зверёк медленно оживал…

 

 

 

Архив · Редакция · Спецвыпуск. Проза · Спецвыпуск. Поэзия · ИЗДАТЬ КНИГУ · О проекте
ВебСтолица.РУ: создай свой бесплатный сайт!  | Пожаловаться  
Движок: Amiro CMS