Алексей Решенсков
Алёшка
Вспоминая свинцовые мерзости дикой
русской жизни, я минутами спрашиваю себя: да стоит ли говорить об этом? И, с
обновлённой уверенностью, отвечаю себе – стоит; ибо – живучая, подлая правда,
она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо знать до корня,
чтобы с корнем же и выдрать её из памяти, из души человека, из всей жизни нашей,
тяжкой и позорной.
А.М. Горький
Обчистить пьяного – дело не хитрое.
Только что с него взять? До нас, уличных мальчишек, его и так уже вытряхнули в
трактире. Редко когда в карманах какая мелочь заваляется. Брали, что попадётся:
то гаечный ключ, то пачку махорки. Иногда картуз какой, если не затёртый. Вот и
сейчас, возвращаясь с похорон матери, глазами невольно подмечал, где и что плохо
лежит. Мужики напиваются «в стельку», до беспамятства. Кто в кустах валяется, а
кто прямо на дороге в своих испражнениях, как куча дерьма. Обчистить такого не
зазорно. Все пацаны Канавинские не брезговали этим. На прошлой неделе я так
поимел хорошие яловые сапоги. Новёхоньки были, словно и не ношены вовсе. Только
вот дома дядя Михаил их у меня отобрал. Эх, не успел я спрятать. Даже и
пофасонить не дал. Обычно, приходя домой, я старался прибрать свои богатства, но
дядья или сам дед Василий всегда были начеку и частенько отбирали у меня
нажитое. Дед всегда ругался:
– Эх, Лёшка, воровать негоже,
негоже. Сколько я раз тебе говорил? Али мало своего? Позоришь ты дом
Каширинский. Ну да ладно, только последний раз это.
Однако драть меня за это никогда не
драл. И на том спасибо.
Дядья по дороге с дедом Василием,
как всегда, о чём-то спорили и ругались. Потом дядя Яков предложил поторопиться,
чтобы помянуть мою мать Варвару. На меня уже никто не обращал внимания, даже
бабушка. Она шла по обочине дороги и думала о чём-то своём.
Пропустив всех вперёд, я отстал и,
при первой же возможности уйти незаметно, свернул в переулок и направился в
храм, где только что отпевали мою мать. Я не пошёл с ними, потому что знал, что
там, на поминках, обязательно будут пить водку. И обязательно дедушка и дядья
поссорятся.
На кладбище, когда гроб матери
засыпали сухим песком, что-то внутри меня оборвалось. Я почувствовал
опустошённость и свою никчёмность. Не нужен я никому. До этого-то дед Василий и
дядья посматривали на меня искоса, а теперь и вовсе…
Эх, был бы я чуть постарше. Нашёл
бы себе работу и ушёл бы от Кашириных.
Сначала отец мой преставился,
царство ему небесное, а вот теперь и мамки моей нет. Что ж за напасть такая на
меня.
Когда хоронили отца, я был ещё
маленьким, мне и невдомёк было, что это навсегда. Нянька Евгения обмыла его,
причесала. Лицо его зарумянилось, я таким его редко когда видел. Только отчего
он глаза не открывает, непонятно мне было. Помню, подошёл я к бабушке, а та
обняла меня и сказала:
– Прощайся с отцом, Алексей.
Люблю я храм, только вот никак
понять не могу, почему дед Василий, который не пропускает ни одной службы,
отчего злой и жадный он такой? Ведь батюшка ведает только о любви к ближнему. Да
и хор как здесь звучит благозвучно.
Вот так постоишь где-нибудь в
уголке, послушаешь, и как-то жизнь легче кажется.
А вот бабушка Акулина и вовсе в
храм не ходит, только по большим праздникам. Да и молится она как-то особенно,
поклоняется солнцу и божьей матери.
– Сердечушко моё чистое, небесное!
Защита моя и покров, солнышко золотое…
Дед Василий ругает её:
– Ах, язычница, сколько раз я
говорил тебе, как надобно молится.
А бабушка Акулина всё по-своему,
по-прежнему:
– Матерь божия, свет мой солнышко,
вразуми ты нас несмышлёнышей…
Только вот не знаю на свете я
добрее человека, но, видимо, сейчас и она не в силах мне помочь.
Отстояв всю службу, подошёл я к
лику Христа и помолился.
Господи, господи – скушно мне!
Хоть бы уже скорее вырасти!
А то жить терпенья нет,
Хоть удавись, – господи прости!
Вышел из храма на Владимирскую
площадь, да только легче мне сегодня что-то не стало. От того, наверно, что
совсем никчёмный я человек. Вот куда мне теперь податься? Пойти с Саньком
Вяхирем ветошь пособирать да кости? Некоторые из ребят брезговали этим
заниматься, а у меня от того наоборот душа радовалась, когда лишняя копейка в
кармане появлялась. Но сейчас поздно уже, да и на что они мне теперь, деньги-то?
Эко жить на земле стало тяжко, невмоготу. Тоска на сердце, будто булыжник за
пазухой.
– Эх, верёвку бы мне хорошую, да
удавиться.
Долго я ходил по улицам, пока возле
трактира заприметил мужика пьяного. Мужик был явно не в себе. Бубнил что-то себе
под нос, ругал какую-то Варьку. Но дело не в этом, на мужике был шикарный пояс.
Для моего замысла лучше и придумать нельзя. На барахолке за него можно смело
гривенник просить. Я и так и эдак подбирался к мужику, но тот всё в пьяном бреду
ругался и продолжал ворочаться, как бы укладываясь поудобнее у корней большого
вяза. В какой-то момент мне показалось, что я ухватился за пояс, но тут на углу
улицы появился городовой. До чего же противные личности! Так и хотелось его
послать далеко, как это делал в сердцах дедушка.
– Чтоб тебя приподняло и бросило,
чёрт кудлатый…
Дальше шли слова матерные, слушать
которые бабушка запрещала и всё время закрывала мне уши.
Вот сейчас обберёт городовой этого
пьяного и пойдёт ещё кого искать. То ли девок разгульных, то ли таких, как я,
мыкающихся. Видимо, не судьба мне сегодня удавиться. За что же меня так господи
наказывает?
Пойду к Волге, давно не был там.
Утоплюсь, ей богу, утоплюсь. В последний раз полюбуюсь, как тянут по реке баржи,
на крутые берега, на тихую гладь воды.
Прошёл мимо нашего дома, видно,
опять дядя Михаил буянит. Шум какой-то стоял за окном. Остановился,
прислушался.
– Эх, Мишка, вор ночной, пёс
шелудивый, – кричал дед.
Послышался звон битого стекла и
крик дяди Михаила:
– Убью-ю-ю.
Немного погодя, в окно выглянула
бабушка и крикнула:
– Миша, Миша-а-а.
Нет, не пойду я больше к ним. Как
дед сказал: «Ты, Лексей, не медаль – на шее у меня висеть». Никому я не
нужен.
Вот она – Волга! Хорошо-то как!
Храмы вдоль берега, а купола их прямо парят над водой, словно птицы. Наклонился
над водой, глянул в отражение… Боже мой, даже отшатнулся по началу. Набрался
смелости, посмотрел ещё раз – большой утиный нос глянул на меня. Рука невольно
потянулась пощупать. Нос как нос, только вспомнилось вдруг, как бабушка Акулина
говорила про дядю Михаила: «Посмотри, какой у него утиный нос. Такие носы бывают
только у несчастных и злых людей».
Вот и всё, думаю я про себя. Сейчас
шагну в Волгу-матушку, и прощай солнышко и небо чистое. Прощай и ты, баба
Акулина.
Эх, прости меня, господи! Оглянулся
вокруг, на купола позолоченные. И только сейчас заприметил, как внизу по течению
расположились на отдых бурлаки. И как-то жутко мне стало, представив, как моё
распухшее тело прибьёт к берегу возле их лагеря. Как железными баграми вытащат
меня. Прибежит городовой, и начнут выяснять, чей это парень. А кто-то из толпы
узнает меня и крикнет:
– Да это кощея Каширина внучок,
Лёшка Пешков.
Потом дед Василий и бабушка Акулина
отвезут меня на кладбище, опустят гроб в могилу, и будут по гробу прыгать
вездесущие лягушки.
Холодно вдруг стало мне и мерзко,
аж всего передёрнуло.
Смеркается. То ли от ветра
холодного, то ли от мыслей знобит меня.
Уселся под берёзками, сжался в
комочек и прислушался, как над Волгой разносится протяжное пение бурлаков.
Очнулся я от того, что услышал
голос бабушки:
– Алексей, где же ты? Ну, и куда же
ты убежал? Почему домой не пошёл? Э, да ты замёрз совсем, на-ко, скушай
яблочко.
С этими словами бабушка вложила мне
в руки красное яблоко. Обняла меня своими большими руками, и сразу как-то стало
тепло и уютно. Прижавшись к ней, я заплакал.
Графоман
Душа русского человека потёмки.
Понять и объяснить, ради чего я пишу эту историю, для меня самого загадка.
Только сидит внутри червяк и точит, точит меня… Говорит мерзким, злорадным
голоском.
– Пока не напишешь, так я тебя
точить и буду.
Тьфу на тебя, подумал я про себя.
Не буду ничего писать. Но не тут-то было. Сядешь, бывало, возле окошка,
прикуришь, только дым из ноздри пустишь. А он тут как тут, червяк-то.
– До чегожь ленив ты, говорит он
мне. А я вот, смотри, как на твоих харчах разъелся.
Вылез он. Смотрю, жирный, скотина,
стал. Я его, было, хотел словить, прижал рукой, а он юркий. Нырь – и опять исчез
куда-то. Слышу только, как он смеётся, а потом хвать меня за что-то мягкое –
больно.
Нет, думаю, хватит моё терпение
испытывать. Взял у сына старую, ещё не до конца исписанную тетрадку, нашёл
ручку. Положил перед собой. Ну, думаю, вот сейчас-то тебе конец и придёт, червяк
проклятый. Не одну сигарету искурил, уже смеркается, а с чего начать – не знаю.
А червяк сидит во мне, и слышу только: «Хихи, хихи».
Посмеивается. До чего ж злорадные
живности встречаются. Ему-то что, этому слизняку, до моей истории, ан нет,
слышу, чавкает и продолжает своё.
– Хихи, хихи…
Нечего делать, придётся писать.
Однако муторное это дело – из букв слова, а из слов смысл ещё какой-нибудь
вытянуть. А это чудовище не останавливается.
– Хихи, хихи…
Словно икота внутри сидит, и
никакого мне покоя от него нет. Открыл я тетрадку и начал писать. Утомительная
это штука: написал страниц пять, меня сморило, и я заснул.
Когда я проснулся и открыл глаза,
прямо перед собой, на руке, я опять увидел этого злорадного, склизкого червяка.
Он вальяжно развалился, подперев голову хвостом. И мечтательно так, растягивая
слова, начал мне читать нотации, глядя куда-то далеко мимо меня.
– Ну что ж, я скажу тебе. Для
первого раза неплохо, но сыровато, сыровато. Над этим текстом ещё поработать
надо. Линию сюжета освежить, так сказать. Сегодня проработаешь текст, я проверю.
А завтра принимайся за новый рассказ. Да смотри у меня, без шуток, – с этими
словами червяк уполз.
Утром следующего дня я решил
расслабиться и побольше поваляться. Но не тут-то было! Кто-то сильно укусил
меня, да так, что я подпрыгнул с постели. И услышал опять это мерзкое «хихи,
хихи».
– До чего ж вы ленивые, людишки, –
произнёс знакомый голосок. – Ему русским языком сказали – проработать текст и
начинать новый рассказ. А он развалился, понимаешь, – и червяк больно укусил
меня.
– Я тебе жизни не дам, так и знай.
Будешь у меня по ниточке ходить, лодырь царя небесного.
Слёзы хлынули из моих глаз, не от
боли, а от обиды, что какой-то сморчок командует мной и жизни совсем не даёт.
Ничего, думал я про себя, вот напишу, а потом я ему покажу, где раки зимуют!
Прикурив сигарету и взяв у сына
чистую тетрадь, с болью и гневом в сердце я начал писать новый рассказ…
|